Перверзия (фрагменты)

(пер. А.Бражкиной, И.Сида)

ПРЕДИСЛОВИЕ
ИЗДАТЕЛЯ

Загадочное и явно
преждевременное исчезновение Станислава
Перфецкого с видимых горизонтов, случившееся в
начале марта прошлого года в Венеции, к
сожалению, не всколыхнуло глубин нашего
общества. Не всколыхнуло и поверхности его – за
исключением нескольких попутных сообщений в
телевизионных новостях да одной-двух заметок в
бульварных листках, типа "Никогда не ездите в
Венецию, господа украинские поэты!"
("Базар-вокзал" от 8 апреля и "Киевские
дела" от 10 апреля того же года), только
львовская "Идея XXI" откликнулась на это
событие (антисобытие?) более обширным
комментарием, своей совершенно неприкрытой
патетикой тяготеющим скорее к некрологу.

Ни дипломатические,
ни особые правоохранительные или силовые службы
нашего государства по поводу этого случая,
кажется, активности не проявляли. Итальянские же
органы внутренних дел удовольствовались
спокойствием украинской стороны и
невразумительными вещественными
доказательствами, собранными после исчезновения
Перфецкого в его гостиничном номере. Были
проработаны (с небрежностью, какая только
возможна) две параллельных версии – убийства и
самоубийства.

Проанализировав
целый ряд оставленных самим Перфецким
свидетельств (надиктованные аудиокассеты,
записные книжки, компьютерные дискеты и т.п.) и
совершенно не взирая на отсутствие главного corpus
delicti1, а именно его тела, которое опытные
венецианские водолазы на протяжении недели
напрасно искали в потёмках Большого Канала,
расследование было легкомысленно прекращено.

Проникновенная
статья под заголовком "Чао, Перфецкий?!"
появилась на полосах "Идеи XXI" на удивление
оперативно – уже 21 марта. Подписанная не
известной до этого читателю фамилией
"Билынкевич" (которая, думаю, без сомнения
псевдоним), эта вещь являла собой почти
болезненную жанровую смесь. Однако не могу
удержаться от искушения опубликовать её тут
полностью – со всеми плюсами и минусами, сохраняя
даже не всегда корректное правописание и
словоупотребление. Считаю, что это весьма
существенно поможет нам в обуздании дальнейшей
лавины текстов, которые содержит в себе эта
полусенсационная книжка.

 

"ЧАО, ПЕРФЕЦКИЙ?!

 

Ранним утром 11 марта
из окна своего номера в венецианском отеле
"Белый лев" выбросился в вечность вод
Большого Канала хорошо известный во Львове поэт
и культуролог младшего поколения, уроженец
города Чертополя Стас Перфецкий. Он не взял с
собой ТУДА почти ничего, оставив на письменном
столе даже очки, а на подточенном шашелем и
плесенью подоконнике распахнутого в неведомое
окна – туфли, повернутые носками "к выходу".

Узнаем ли мы, каковы
были его последние слова?..

Стах был всегда
улыбчивым, как японец. Мы знали его кротким и
нередко печальным, открытым во всём, что касается
внешнего, и в то же время наглухо закрытым во
всём, что касается сути. Когда-то мне
посчастливилось: я был его школьным товарищем, и
он всегда помнил об этом.

Стах приехал во Львов
зелёным юнцом, чтобы завоевать его. Теперь могу
сказать со всей уверенностью: ему это удалось. Он
прекрасно знал множество языков – английский,
немецкий. У него было множество лиц и множество
имён.

В кругах новейшего
богемного сообщества его звали не только
Перфецким. Иона Рыб, Карп Любанский, Сом
Рахманский, Перчилло, Сильный Перец, Антипод,
Бимбер Бибамус, Пьер Долинский, Камаль Манхмаль,
Йоган Коган, а ещё – Глюк, Блюм, Врубль и Штрудль…
И это далеко не полный перечень.

Заметили ли вы, как
много утратил наш городской пейзаж в его
отсутствие?

 

Он – о! – он умел летать
над улицами и потрясать кофейни как никто больше,
как молодой чёрт, вечно меняющий внешность и
наполняющий нас каждый раз новыми гениальными
стихами! На помещённой здесь фотографии вы
видите его облик периода, им самим определяемого
как "козацкий дендизм" – с гладенько
выбритой до самого оселедца на макушке головой, с
моноклем в левом глазу и во фрачном убранстве,
где, правда, вместо "бабочки" нетрудно
узнать высушенную куриную лапку как символ
протеста против ядерной угрозы.

Он постоянно рисковал
– имуществом, талантом, жизнью. Почти все его
акции – эти самонадеянные эскапады, исполненные
публично, в окружении телевидения и видеопиратов
– обещали полный провал, однако завершались
полным триумфом. Чего стоит одно только
зябко-сладостное "Воскрешение Варвары
Лангиш", исполненное при солидной спонсорской
поддержке в полночь перед одной из
полуразрушенных гробниц Личаковского кладбища,
когда из двенадцати картонных башен было
выпущено в дождливые львовские небеса множество
голубей, воздушных шаров, презервативов, ворон и
поэтических метафор?!

(Наша газета в своё
время поместила репортаж об этом неоднозначном
событии – Ред.). Или незабываемый полет над
крышами и площадями, бесстрашно начатый с
Высокого Замка – "Молодой Поэт в Когтях
Дельтапланериста"?!

 

Он не только
декламировал, Стах Перфецкий. Он играл и пел – с
рок-группами, симфоническими квартетами,
уличными джазменами, хорами и оркестрами
(оратория "Невольничьи ночи"), с перуанскими
странствующими музыкантами и збоищанскими
цыганами и армянами, с чертопольскими
дрымбарями, которых однажды доставил во Львов
прямо с горных пастбищ тремя военными
вертолетами, а также с Элтоном Джоном, который в
том году инкогнито побывал в нашем городе. Стас
владел почти всеми музыкальными инструментами,
но совершеннее всего играл на наших душах – на
этих совершенно не видимых невооружённым глазом
струнах своих почитателей и недругов.

Но о недругах – ни
слова.

Иногда он надолго
исчезал. И все знали: это пишутся новые стихи, это
вынашиваются новые идеи, это прогорклый кислород
бытия бьёт ему в грудь – аж до вечного спазма. Куда
он исчезал? В карпатские леса, в аравийские
пустыни? Может, вил себе дивные влажные гнёзда из
старых манускриптов и дамских чулок на
неисследованных львовских чердаках? А теперь,
куда он исчез теперь?

Он был планетой, и
вокруг него вращалось сорок спутников, он был
звездой.

Иногда – одинокой
звездой. Особенно же – когда оставался без денег.

Один-одинешёнек в
нашем большом равнодушном городе.

Он покинул этот город
– как теперь выяснилось, навсегда – ранней осенью
92-го года, устроив на железнодорожном вокзале
прощальную акцию "Двенадцать лучших
любовниц”. И каждой из них оставил что-то от себя,
какую-нибудь частицу, a kind of magic. Кому-то досталась
новенькая тетрадка стихов, кому-то – довоенная
губная гармошка, с которой ходил в бой
неизвестный солдат Вермахта, кому-то ещё –
гипсовый факсимильный слепок перфецкого члена.
Он, Перфецкий, любил дарить. Свои вещи, мысли,
образы, тело и душу. Мы и сами не замечали, как
ходим, им одарённые. Пока наконец однажды его не
стало.

В то кудрявое утро,
как написал наш другой великий поэт, "голосили
двенадцать лучших любовниц”. Как всегда
улыбчивый и близорукий, Стах Перфецкий махал
рукой с подножки медленно удаляющегося вагона.
Но поезд номер 75, как выяснилось, не шёл по
заранее назначенному маршруту Львов –
Перемышль. Он повёз нашего Стаха не в соседний
польский город, а… В НИКУДА.

Что ты делал, Друг,
между той ранней осенью и следующей ранней
весной, когда надумал, нас не спросив, свести все
счёты с жизнью в пропитанной солёными
испарениями и многовековой культурой Венеции? И
как называлась твоя последняя художественная
акция – свободное падение из гостиничного окна?
Дай ответ. Не даёт ответа!

Что осталось?
Некоторые итоги, некоторые воспоминания.

Поэтические книги
словно камни вылетавшие из его душевной пасти
(тут, безусловно, корректорская ошибка: вместо
"пасти" должно быть "пропасти"* – Ю.А.).
Вот они, в порядке выхода: "Астрология для
лохов" (Львов – Чертополь, 1989), "Ограбление в
отеле "Жорж" (Львов, 1990), "Издранное”
(Львов – Париж – Мюнхен, 1990), “Внемлите” (Львов, 1991),
"Жизнь как смерть" (Нью-Йорк – Тернополь, 1992).
Литературная эссеистика, распространявшаяся
преимущественно в самиздате: "Конкретное
чтиво" (1991) и "Возведение будуара" (1992).
Самые нашумевшие акции (из которых не все
задокументированы – наша вечная безалаберность! –
и не всегда имеют четкую привязку к датам):
"Стрийский Парк Юрского периода", "Любовь
к трем арлекинкам", "Воскрешение Варвары
Лангиш", "Приезд Государя-Императора Франца
Иосифа I во Львов летом 1855 г.", "Молодой Поэт в
Когтях Дельтапланериста", "Юбилейный банкет
в Анатомическом театре", "Пожирание Великой
Рыбы". Концерты, вечера, дискуссии, пьянки,
скандалы. Что ещё?..

Приглядимся снова к
снимку. Чуть улыбающийся, несколько ироничный,
однако, мягкий, в неестественно оттопыренном во
все стороны фраке, Стас колюче сверлит нас сквозь
монокль своим левым глазом. Правый глаз смотрит
тепло и доброжелательно, лучится любовью. Не
потому ли, что он почти ничего не видел без очков?
А, может, наоборот – именно потому, что в с ё видел.
И теперь видит всё. О т т у д а.

И. Билынкевич.

 

P.S. Как стало известно
экспертам редакции из хорошо информированных
источников, исчезновение (самоубийство) Стаса
Перфецкого было обнаружено на следующее утро
после его дня рождения, по иронии судьбы всегда
выпадавшего на 10 марта. В тот день ему
исполнилось… А, впрочем, это не имеет
значения".

 

Вот такая публикация
в "Идее XXI". Следует полагать, главный
редактор сразу же после её выхода должен был
столкнуться с серьёзными неприятностями,
поскольку уже в следующем номере, от 28 марта,
помещена меленько набранная и запрятанная в
нижний уголок страницы редакционная
"собачка": "Все слухи и инсинуации,
связанные с именем некоего Ст. Перфецкого,
редакция заведомо отвергает и опровергает.
Просим уважаемых читателей больше не обращаться
по этому поводу".

Такое заявление, само
по себе достаточно красноречиво
свидетельствующее о степени свободы прессы в
нашей демократической стране, побудила меня к
деятельным розыскам и сознательно не
афишируемому частному расследованию. Кроме того,
я считал себя обязанным делать это и как один из
тех, кто хорошо знал Перфецкого лично и кому даже
принадлежала идея одного из Стасовых имён
("Антиной", а не "Антипод", как позволяет
себе выдумывать подозрительный господин
"Билынкевич"). И, если уж речь зашла о
фантазиях, спекуляциях и фальсификациях
последнего, то стоит здесь же опровергнуть самую
кричащую из них: отель "Белый Лев" (а не
"Белый лев", как у "Билынкевича"), из
окна которого якобы выбросился Перфецкий, был
навсегда закрыт ещё лет двести назад, хотя
всяческие монаршие особы и
их содержанки
действительно любили останавливаться там на
протяжении XVII-XVIII столетий.

 

Но вернёмся к
Перфецкому.

На протяжении
нескольких лет я напряжённо следил за
становлением этого незаурядного субъекта,
временами принимал участие в его акциях и
провокациях и, честно говоря, не мог его не
полюбить.

Пользуясь некоторыми
своими знакомствами в соседних европейских
странах, я сумел собрать определённые сведения о
деятельности Стаха в тот таинственный период,
который, не без дешевых красивостей, автор статьи
в "Идее XXI" расположил "между той ранней
осенью и следующей ранней весной". Факты, к
которым я хочу тут обратиться, это по
преимуществу отклики в прессе, свидетельства
очевидцев, почтовые открытки, программки, афиши и
т.д. Всему этому следует верить с максимальной
осторожностью, но всё-таки верить.

Графомански воспетый
Билынкевичем (ха-ха) поезд №75 таки пришёл в тот
день в Перемышль, и Перфецкий прибыл на нем. Я
утверждаю это, ибо уже через три дня, в
воскресенье, 20 сентября, состоялось выступление
Стаса Перфецкого перед украинской общиной
города. Многочисленные слушатели (общим числом
37), по окончании Богослужения в местной
греко-католической церкви (бывший гарнизонный
костел), попали на встречу со (как
свидетельствует об этом событии журнал
украинцев Польши "Отрыжка") "славным
гостем из Львиного Города и его поэтической
музой". Кроме нескольких новых и совершенно
непонятных присутствующим стихов, Перфецкий
выполнил пару акробатических этюдов, а также
ответил на вопросы о ситуации в Украине. Из всей
программы наибольшим успехом пользовались
акробатические номера, в частности хождение на
руках. Что касается музы, то ею могла быть Ева,
студентка астрофизики, варшавянка, виршеплетка и
и давняя приятельница Стаха.

Весь дальнейший путь
Перфецкого, почти до мелочей прослеженный мною,
представляет собой упорное, неостановимое и
безошибочное продвижение на Запад** с его нежными
и сосредоточенными сумерками. Мелькают, как в
калейдоскопе, огни городов, площадей, мостов,
купола соборов и университетские врата,
сомнительные пивнушки, ночлежки для венериков и
пятизвездочные отели. Как удавалось ему
пересекать границы? Об этом знаю мало. Но – что
бросается в глаза – ни одного шага на Восток! Это –
словно исполнение какой-то великой миссии,
глубинный смысл которой известен лишь где-то т а
м, на недостижимых и холодных стратегических
вершинах.

Развернём
какую-нибудь из доступных ныне карт Европы. Нас
ожидает роскошное по своей насыщенности
путешествие, которое автор подросткового романа
мог бы назвать "По следам пропавшего поэта".

Следующим после
Перемышля был Краков – город, достаточно
приученный историей к своеобразию и чудачествам.
Перфецкий, он же Иона Рыб, почувствовал себя в нём
как рыба в воде. Сначала прочитал для пяти сотен
студентов Ягеллонского университета свою крайне
загерметизированную, но блестящую лекцию о
квантитативно-квалитативных системах
стихосложения. Из других источников, правда,
вытекает, будто студентов, слушавших эту
феерическую лекцию (текст её не найден по сей
день), было не пятьсот, а тринадцать. Во всяком
случае, выступление имело настолько неоспоримый
успех, что Перфецкий захотел пожить в Кракове ещё
какое-то время. Заручившись поддержкой двух-трёх
местных хулиганов и почти криминогенов, он на
протяжении нескольких последующих дней и ночей
вакханализировал окрестности Рынка и
прилегающих еврейских кварталов, назвав эту
рискованную затею "Татарин в городе. Сцены из
истории Кракова". Итогами акции стало разбитие
четырех витрин на Флорианской, две стихийные
драки на Святоянской и Францисканской, ночные
чтения наиболее неоднозначных отрывков из
шевченковской поэмы "Гайдамаки" под
памятником Мицкевичу, а также целая телега
пустых бутылок из-под можжевеловки, ореховки,
перцовки, лимоновки, шафрановки, пива
"Окоцим" и других славянских напитков,
которыми Перфецкий, он же Бимбер Бибамус, заливал
себя и своих безымянных приятелей, не пропуская
при этом ни одного встречного краковянина.
Завершение акции происходило уже в полицейском
участке, где, объясняя свои экзотические
действия, Перфецкий мог заверять только в одном:
по его же таки предположениям, в него вселился
дух легендарного татарского всадника, который во
времена позднего средневековья выстрелом из
лука на полуноте оборвал жизнь бдительного
горниста с Марьяцкой башни. Полицейских города
Кракова эта версия не слишком убеждала, так что
дело двигалось, похоже, к суду, пока в один
прекрасный день Перфецкому (он же Карп Любанский)
не удалось неведомым способом и совершенно
бесследно выскользнуть из-за решётки и, отчаянно
работая плавниками, раствориться в непроходимой
безвестности.

Зализывая раны и
приходя в себя из пропастей полного нервного
перенапряжения, Стах останавливается на одну-две
недели в небольшом горном монастыре братьев
редемптористов вблизи польско-словацкой
границы.

Настоятелем обители
был некий отец Ремигиуш, в недавнем прошлом
исключённый из Львовского политеха за создание
сразу трёх разнонаправленных тайных кружков.
Перфецкий отдалённо знал его ещё по Львову (общее
участие в акциях протеста 90-го г.), но только
здесь, в мирном жилище посреди октябрьского
татранского пралеса, они сошлись духом и крепко
сдружились, прожигая дни в благочинности,
душевном покое, латинском и кришнаитском пении,
медитациях, сборе поздней земляники, а также в
негромких разговорах о пчеловодстве и
сыроварении.

Во второй половине
октября Стах Перфецкий, обновлённый и
просветлённый, выныривает (он же Сом Рахманский)
из дунайских вод на берега Братиславы, где без
успеха пытается выступить с публичной лекцией
"Словаки как этническая ветвь украинского
народа". Сохранилась даже афиша, правда,
яростно изорванная, очевидно, каким-то
националистом. Больше ничего в Братиславе не
произошло, если не учитывать того маловероятного
факта, что именно там Перфецкому удаётся
заполучить австрийскую визу (и не в посольстве,
как это обычно делают все путешественники, а у
самаркандского цыгана Яшкина, с которым наш
Орфейский снюхался в какой-то пригородной
ночлежке).

И таким образом, на
пути героя нашего рассказа появляется Вена –
совсем другой мир. В Вене он появляется на
торжественных приёмах, часто возникает в опере,
каждый раз в другой ложе и в ином окружении,
засвечивается в телевизионных приложениях к
светской или криминальной хронике. Совершенное
знание Перфецким немецкого языка и всех без
исключения форм времени английского глагола
создают мнение о нём, как о весёлом и интересном
комментаторе. Однако совершенно неожиданно в
один из дней он пропадает с поверхности мира и
погружается в неясные и мутные толщи.

Имеется две версии
его дальнейших венских каникул. Согласно первой,
он несколько вечеров подряд провёл на некоей
конспиративной квартире, где встречался
неведомо с кем и зачем. К слову, помещений такого
рода рассеяно по всей Вене видимо-невидимо, что
является одним из роковых пережитков империи.

Согласно другой
версии, которая выглядит более правдоподобно,
Стас Перфецкий устроился танцовщиком в
полулегальный стриптиз-клуб на
Маргаретенгюртель, где еженощно, он же Пьер
Долинский, исполнял сложные эротические фигуры
для удовольствия пожилых дам, постоянных
посетительниц.

Как бы там ни было, но
зиму того года Перфецкий встречает уже в Праге,
куда явился переодетый женщиной и с поддельным
паспортом. Правда, вся эта атрибутика тайного
агента выглядит не совсем уместно, поскольку к
тому времени Прага уже давно с нетерпением и по
важному делу ждала его: в Центрально-Европейском
университете он должен был прочитать курс под
общим названием "Откровения на заплёванных
маргинах".

Первая из лекций
оказалась для скептически поначалу настроенных
слушателей прямо-таки потрясением. Перфецкий
праздновал эту маленькую победу с упоением, на
протяжении двух дальнейших недель не вылезая из
крикливой и вонючей пивнушки "Dachovy posranec"3,
где-то на Жижкове Туда и приезжали, чтобы только
на него взглянуть, всякие выдающиеся чехи, типа
Вацлава Гавела или Эгона Бонди. Стах Перфецкий,
он же Йоган Коган, удивлял их своими
сообразительностью и прямодушием, а, кроме того,
научил всех жижковских пьяниц нескольким
украинским песням и тосту "Будьмо!".

Впрочем, когда через
две недели в университетских стенах прозвучала
уже другая лекция из цикла "На заплёванных
маргинах", реакция переполненного всяким
сбродом зала оказалась гораздо более сдержанной.
Это, однако, не послужило для Перфецкого
предостережением, и через день он самозабвенно
(чтобы не сказать "самоуверенно") отважился
на третью лекцию, хотя и сам толком не знал, о чём
должен говорить. Наказание пришло с абсолютной
неотвратимостью: уже после четвертого
произнесённого Стахом предложения в него, под
свист и улюлюканье, полетели гнилые помидоры и
бранные слова на всевозможных европейских
языках. Больше ничто не задерживало его в Праге.

На Рождество он,
Камаль Манхмаль, очутился, таким образом, в
Берлине, куда, безусловно, добираться должен был
через Дрезден. Но делал ли он остановку в
Дрездене, неизвестно и ныне. Берлин ошеломил его
бессчётным количеством лампионов, развешанных
на голых деревьях, и не меньшим количеством –
дебелых шлюх в ботфортах и с нагайками в руках,
которые с нарастанием сумерек полностью
перехватывали контроль над всеми ходами и
выходами в окрестностях площади Савиньи и
остального Шарлоттенбурга.

Стас, впрочем, не
поддался их чересчур прозрачным намекам на
ласки, тем временем пригрев себе место в
недорогом левацком ресторанчике "Terzo mondo"4,
содержащемся зевсоподобным греком Костасом и
обслуживавшемся множеством молодых гречанок,
каждая из которых кем-то приходилась хозяину. К
одной из них – следует признать, самой красивой, с
такими высокими грудями, что дух захватывало от
одного только взгляда на них, Зое, Стах Перфецкий,
он же Перчилло, проникся чем-то очень похожим на
любовь. Часами просиживая за своим столиком в
пропахшем вином и марихуаной полумраке
"Третьего мира", он, словно голодный кот,
встречал и провожал печальным близоруким
взглядом каждое появление прекрасной
дионисийки, которая, напротив оставалась к нему
почти равнодушной, иногда, правда, поднося бокал
дармового красного имигликоса. Стах всё глубже
погружался в меланхолическое оцепенение, всё
более убеждаясь в своей совершенной ненужности
никому в этом мире.

Временами к нему
подсаживался хозяин заведения Костас, и, всё
отлично понимая, как по руке читая, советовал
всё-таки забыть про Зою, которая скоро должна
отправиться домой, в Грецию, где за право стать её
мужем сейчас борются целых два жениха. Старый
грек сочувствовал Перфецкому, но предупреждал,
что в случае чего он, по давним обычаям всех южных
народов, будет кастрирован. Перфецкий благодарил
его и предлагал спеть что-нибудь вдвоём.

Бывало, к его столику
прибивался и некий Нахтигаль фон Раменсдорф, но
этот люмпенизированный актер-трагик, наследник
рыцарей и ростовщиков, умевший имитировать голос
Эдит Пиаф или Эллы Фицжеральд, ничем всё же не мог
утешить печального Стаха. Так, в одиночестве и
мертвенности, встретил он Новый год, между прочим
подготовив для Берлинской академии чувственный
доклад на тему "Древнегреческая культура и
современная греческая девушка: выпуклости и
углубления". Восемь профессоров внимательно
выслушали его, скептически поблёскивая
стёклышками, но в конце поблагодарили
аплодисментами – настолько жиденькими, насколько
это возможно у восьми профессоров.

И в эту нестерпимую
годину жизни, когда измученный бессонницами и
Зоиными очами Перфецкий начал было задумываться
над предложениями уличного бабья в ботфортах,
его нашло приглашение из Мюнхена. Кто-то
Невидимый заботился о нём, расправив крыла и
каждый раз устраивая новый спасительный поворот.
Из приглашения вытекало, что определённое
учреждение меценатского рода очень хочет видеть
его своим стипендиатом, почему и предлагает
полное обеспечение длительностью в три месяца с
жильем неподалёку от Мюнхена, совсем рядом с
Альпами, schцne Umgebung5, пятисотлетняя традиция пива,
замёрзшее озеро, горячие ванны, зачарованные
лебеди, почтовая связь с любым уголком мира,
каминный зал, свечки, мармелад, инкрустированный
клавесин для упражнений в хорошо
темперированной музыке, чуткий уход, bayrische
Spezialitдten6, редкостные породы деревьев, парковые
скульптуры, хозяйка в чепце и гетрах, необъятные
стога, птичье молоко, свежие яйца, белые седалища
холмов, Kirche, Kinder, Kьche, всё золото мира, фарфор,
майолика, токкаты и фуги, сонеты и октавы, музеи,
музеи, музеи, музеи, ja-ja, eine gute Idee, jo-jo, eine Starnberger See,
und eine feine Blechmusik, und meine kleine Nachtbumsik, und Hofbrдuhaus, und Nazis-raus,
und besser ist, dass es Mьnchen gibt – mit Franzl und Platzl und Kindl und Rudl –
wilkommen am Stachus, Herr Stach, lieber Strudl!..7

23 января Стах
Перфецкий, он же Штрудль, ступил на перрон
главного вокзала в вольной баварской столице. С
тех пор он пропадает из нашего поля зрения. Все
мои старания узнать что-нибудь о его мюнхенских
гастролях оставались долгое время напрасными.

Следующей вестью о
Стасе была, к сожалению, та, с которой мы начали:
март, Венеция, необъяснимое исчезновение, шаг в
утреннее окно…

 

1.

 

Её зовут Ада Цитрина,
а его Янус Мария Ризенбокк. Я сижу в их "альфа
ромео", предположим, что это "альфа ромео",
и мы мчимся автобаном из Мюнхена в Венецию. Из
Мюнхена. В Венецию.

 

Это случилось со мной
позавчера, 3 марта, в великопостную среду, в
первый день по окончании карнавала. Это была
пешая прогулка по Мюнхену в надежде увидеть
остатки неубранного праздника: кучи мусора,
битые бутылки, растоптанные хвосты и крылья,
содранные крашеные рожи. Ничего подобного я уже
не застал, потому что выбрался в город лишь
пополудни. Улицы и площади были вычищены ещё,
вероятно, до рассвета…

Я нашёл
кратковременный приют в кафе "Люитпольд",
которое разыскал по карте на Бриеннерштрассе
(или, как тут говорят, "штразе"), 11, где
позволил себе один за одним два двойных
"реми-мартен" (первый – в честь памяти Рильке,
другой – Стефана Георге). Когда мне стало совсем
тепло, я выполз из кафе и двинулся потихоньку в
сторону Швабинга, минуя Одеонсплатц и залитую
первым закатным светом Людвигштрассе. Витрины
обещали всё на свете, даже бессмертие. Никто не
посыпал голову пеплом. Тысячи прохожих двигались
рядом со мной в этом игрушечном мегаполисе. Но
порядочные люди в такой день обязаны
причаститься рыбой: Ash-Wednesday (как называл всё это
Элиот), Aschenmittwoch8 , пепел, печаль, меланхолия и рыба.

Так начинается пост…

Теперь один
лирический момент. Не доходя ещё до университета
и Триумфальной арки, я почувствовал, что настает
весна. Это было всё сразу: теплый ветер, немного
дырчатого снега, мой распахнутый плащ,
трепетание шарфа, новая рубашка, запах новой
рубашки, печёных каштанов, острых приправ, запах
ещё чего-то там, каких-то женщин, мужчин, плывших
рядом, музыка за углом, теснение в груди – я
остановился меньше, чем на миг, да где там, я не
останавливался, я понял – но какое там
"понял", когда это совсем не то слово, – и
"почувствовал" не то слово, и никто мне не
подскажет нужного слова, я услышал, что ли,
какие-то большие изменения, хотя бы одно, что-то
такое…

 

Её зовут Ада, а его
доктор Ризенбокк, частная урология в
Поссенхофене. И они везут меня в Венецию в своём
авто. Я немного очухался перед самой австрийской
границей. И тогда узнал – почти на ощупь –
потребность что-нибудь наговорить на этот
диктофон.

Так вот, позавчера,
вечером великопостной среды я наконец вышел на
Швабинг на залитую ещё более дразнящими огнями
Леопольдштрассе. Я был готов к приключениям, аж
внутренне подпрыгивал. Приключение тут-таки
нашло меня: приземистая и красногубая мулатка,
коротконогая и в короткой юбке, с потрясающими
округлостями, обвешанная погремушками, в обшитом
блестками тесном декольте, шлюха из каких-то
других весёлых кварталов, ибо Швабинг теперь уже
не тот, что во времена символизма и кайзера
Вильгельма. Она стояла в воротах под фонарём, и
высматривала в толпе нужные ей лица. У меня
оказалось такое, я увидел её вспышку, она
улыбнулась, я всё понял, стало чертовски зябко в
груди, оставалось ещё с десять шагов, неполных
сто марок в портмоне, которые я имел при себе, уж
никак не гарантировали нашу договорённость, за
пять шагов до неё я услышал: "hallo, kommst du mit"9 ,
ещё два шага я молчал, наконец, выдохнул прямо
перед ней "ja, ich komme mit, Liebling, wieviel?"10, она не
ответила "wieviel", повернулась на своих
садо-мазокаблуках, взяла меня за руку и подвела к
воротам. Значит, была всё-таки местной, из
Швабинга, ворота открыла ключом, ради special effect`а
извлечённым из этого сногсшибательного
декольте, и так мы очутились в доме, где она
повела меня по лестнице вверх, время от времени
оглядываясь и губасто улыбаясь, так что я
услышал, как во мне поднимается и бунтует всё
воздержание последних месяцев, и даже лет, эти
погремушки на ней были просто нестерпимы, я готов
был въехать в неё уже тут, на ступеньках,
притиснув её к перилам и задрав чисто
символическую, куцую юбку из красного шёлка. Но
она сохраняла безопасное расстояние и всё вела
куда-то вверх, на какой-то девятый этаж, что ли,
при этом всё время напевала на каком-то
тропическом языке, может амхарском. Так наконец
мы оказываемся в переполненном людьми помещении,
обкуренном и задымлённом всякими
экваториальными ароматами, подсвеченном
зелёными и красными лампами, где все без
исключения поют…

 

Ого, я даже не заметил,
как мы пересекли австрийскую границу. Прочитал
только "Киферсфельден", или что-то подобное,
какие-то жуковые поля.

Каменные стены по обе
стороны шоссе, наконец горы, мы въехали в горы,
всюду оказалось до чёрта снега, даже доктору
Ризенбокку – это я о тебе, о тебе – пришлось надеть
защитные очки. Он сидит за рулем и ни слова не
знает по-украински. Другое дело его жена. Она всё
понимает, сама по происхождению украинка, она
рядом с ним, на переднем сиденье, как и
полагается, Frau Riesenbock, вся в чёрном и вишнёвом, но
она меня не слышит…

 

Что это было за
помещение, я догнал, кажется, не сразу. Мне забило
грудь сладким дымом, я почувствовал себя почти
восковым, песни лились отовсюду, изо всех комнат,
все эти люди ходили ещё и ныне в карнавальном
шмотье, они как будто понабирали его на
мусорниках после вчерашнего, моя бронзовоногая
соблазнительница растворилась среди других
мулаток, арабок, турчанок, китаянок и индусок, они
украшали помещение живыми зелёными ветками,
полосами знойных тканей с множеством картинок, к
которым я никак не успевал присмотреться;
переходя из комнаты в комнату, я пытался всё же
поймать её за задницу, зачем меня сюда привела, я
уважаю обычаи всех народов, обряды и всё такое, но
ты слишком далеко зашла, ночная пташка, сказал бы
я ей, однако в каждой комнате сидело на коврах,
топчанах и прямо на полу полно ряженых,
анахроничных карнавальных гуляк, и все пели,
этому не было конца, с тех пор как я туда попал,
сплошное пение на испорченном немецком, что-то
вроде псалмов или гимнов, грамматические
несуразности даже мне резали ухо, но мелодия была
достаточно приятная, безумно приятная мелодия,
изысканная, смесь кельтского и коптского с
примесью бразильского, армянского, магрибского и
румынского. Я ошизел от этой музыки, я и сам
пробовал подвывать, но время от времени
кто-нибудь из певунов осуждающе зыркал на меня,
мол, не суйся, не твоё это дело, и я умолкал…

 

Первое, что я обычно
делаю, очутившись в незнакомом помещении – это
ищу музыкальный инструмент. Я люблю фортепиано,
гитару, виолончель, аккордеон, маракасы, флейту, я
люблю ещё множество музыкальных инструментов. В
общем, я начал их искать. Но ничего похожего нигде
не было – только голоса, женские и мужские,
детские и стариковские, какая-то полусумасшешая
молитва к другому богу, что-то про леса, мёды,
рощи, поля, сады, горы, луга, травы, врата, я тем
временем, немного сосредоточившись оглядел
жилище, это был один из типичных доходных домов
прошлого века, во Львове тысячи таких, его
возвели ещё перед сецессией, во времена бурной
эклектики идей, архитектор как будто боролся с
материалом, придумывая себе как можно больше
проблем и начиняя помещения всякими закоулками,
нишами, флигелями, мезонинами, и, кроме
распевшегося людского толчища, там никого и
ничего не было, ну ладно, несколько лежанок,
кушеток, канапе, какие-то ковры – всё как будто
только что принесённое, чужое и случайное – а в
целом – голые стены и пол; в таких условиях не
живут и даже не молятся, а тут, как видно, и жили, и
молились. И ещё – эти лампы – красные и зелёные,
нечто среднее между дискотекой и византийским
храмом, а ещё – ароматы, вездесущие ароматы – от
свечек и кадильниц, с которыми в руках время от
времени протанцовывали мимо меня перуанки,
кореянки, мальгашки, марокканки и филиппинки;
где-то и моя пагуба губастая вышивала между ними,
но я уже её и не узнал бы в этом цветнике
орошённом; потом мне пришло в голову, что это не
одно помещение, а сразу несколько когдатошних
помещений, между которыми повалены стены, весь
этаж, седьмое небо химерического
предсецессийного дома на Леопольдштрассе, или,
может, в одном из боковых проулков – не заметил…

 

Опля, теперь внимание!
Серое небо. Облезлый снег. Башни. Вороны над
ратушей. Черепица. Жёлтые каменные ограды.
Тишина, десятый, нет, одиннадцатый час утра,
пятница, мороз, высокогорье, Высокоальпье, что
ещё?

Тяжкие перины,
выстуженные за ночь покои в замках, кофе с
молоком, горячее вино, школьники на перемене,
далёкий звон, печные трубы, дым над трубами,
невидимые крыла – Чьи? Это Инсбрук, мои господа.
Справа в долине. Я хотел бы побыть тут. Эй, Achtung,
Achtung, mein lieber, Riesenbock, bitte, auf ein Moment stoppen!.. Ich habe manche
Problemen!..11

 

Ну вот. Я смог, хоть
что-то, хоть чем-то – намекнуть или что там?
Задержать это состояние, этот Инсбрук. Временами
мне делается чертовски обидно: как много всего я
упустил, коллекционер дырявый, как много
растратил, забыл, особенно там, дома. Остаются со
мной (во мне?) только какие-то тёмные дворы,
коридоры, сырые мансарды, одуванчики
вытоптанные, незасыпанные рвы, побеленные
стволы… Это уже тут, в других странах, я
заработал всем собой, всем, что я есть. Провалился
в дикие бездны настроений, аж не успевал за ними,
и испугался, что как и дома, всё почти растрачу. В
конце концов, можно бы и спокойней с этим жить.
Всё растраченное считать лишним. Всё
нерастраченное (малую толику) – необходимым. То
есть неминуемым. Но мне были намёки. Ещё раньше,
во Львове, и даже ещё в Чертополе. Я испугался, что
случайность использует нас постоянно и
ежедневно. Я хотел бы что-нибудь против неё смочь.

Так возникла идея с
этим диктофоном. Иметь его всегда при себе.
Говорить, молчать, говорить снова. Набить в него
столько всякого, сколько набивается в нашу речь.
Ясно, что и она не спасёт нас. Но она может
намекнуть, что-то подарить, сама того не ведая.
Вот, блин, такие умные мысли, что сам себе не мил.
Ну ладно.

Возвращаюсь к
позавчерашней истории. Пока помню. Жаль, что Ада
этого не слышит. Потому что я хотел бы ей
нравиться. Но она набрала с собой целую сумку
итальянских опер и от самого Мюнхена сидит в
наушниках, временами поддерживая невидимых
примадонн своим хрипловатым голосом. О don Fatale12.

По-итальянски. Она
знает итальянский. Она жила в Риме и Равенне, в
Пизе и Ассизи. Да ладно.

 

Я уже добрый час
толокся по этому помещению, на каждом шагу шугая
всяческих малайцев, персов, эфиопов, они всё ещё
пели, я различал только отдельные исковерканные
фразы, что-нибудь такое вроде "и паедем в
сияенье врат германийских с юным сыной с великим
рыбой плавуючей аки царь на кровь наше зерно
пересыпнуто, шлак бы его трахнул, дай нам сада
германийских врат где хлеба и пива и яблока
золотого полня славься Отче так посоловеем в
шахта серебра подземности ясной нашей тёмности
масла дай нам масла и пива и духа великого рыбы
славься Отче кушай нас и кушма кушем раскусь шлак
бы его трахнул ибо паедем в сияенье врат
германийских с юным сыной с великим рыбой
плавуючей аки царь на кров наше зерно
пересыпнуто шлак бы его трахнул, дай нам сада
германийских вратов где хлеба и пива и яблока
золотого полня славься Отче" – так они выводили
на своём далёком от совершенства верхненемецком
наречии, эти ряженые Морисками и Монахами,
Кавалерами и Спудеями, Носорогами и Астрологами,
Миннезингерами и Нибелунгами индонезийцы, курды
и пакистанцы, или там палестинцы, а ещё албанцы,
боснийцы, мавры и кхмеры, среди которых были,
безусловно, также гаитяне, таитяне, критяне и
киприоты, конголезцы, бангладешцы, кот-д`ивуарцы,
и буркина-фассяне, и все они совсем неплохо
выдерживали эту сложнейшую из мелодий,
выговаривая что-то вроде "зельный сад
германийских врат стань перед нами и будь с нами,
впусти нож наш и насыть всех нас – юным сыной
великим рыбой, духом чар, чарами духа, железом и
пушкой залезь ей в ушко, залижь раны мои да его да
её да ещё её, расти же нам как злак во мраке или
мрак во злаке славься Отче кушай нас и так
позолотеем в дыра солнца надземности тёмной
нашей ясности мяса дай нам мяса и шнапса и яи
великого рыбы славься Отче и кушмя кушем раскусь
шлак бы его трахнул зельный сад врат
германийских стань перед нами и будь с нами,
впусти нож наш и насыти всех нас – юным сыной
великим рыбой, духом чар, чарами духа, железом и
пушкой залезь ей в ушко, залижь раны мои да его да
её да ещё её, расти же нам как злак во мраке или
мрак во злаке славься новый Исааке", – я
презирал бы себя до конца дней моих, если бы
попытался оттуда удрать, хотя ощущение опасности
росло во мне, тем более, что со мною – гостем –
никто и не собирался даже поговорить или там хоть
как-то объясниться, мужчины и далее пели,
рассевшись на полу, коврах и кушетках, ещё и
прихлопывая в такт, а женщины и дальше пели,
вынося из боковых коридоров всё новые и новые
ветки папоротников, кокосовые орехи, куски ткани,
погремушки, иконки, поломанные граммофонные
пластинки… Да вы с ума посходили, – дёргался я, но
без ненависти или там презрения, потому что
вокруг творилось что-то и вправду великое,
объединённый ритуал всех обездоленных со всего
света, они вынуждены были себе выдумать другого
бога, их мучали голодом и бомбами, эпидемиями,
СПИДом, химикатами, ими заполняли отравленные
колодцы и дешёвейшие бордели, на них испытывали
оружие и терпение, им поджигали леса и
затапливали пустыни, их выживали отовсюду, как
только они рождались; чем они отвечали – джазом?
марихуаной? сотней способов любви? Я ходил между
беженцев, полуотравленный запахами, зелёными и
красными вспышками, пением — меня отравить легко
– всем, что придумали эти беспаспортные искатели
богатого немецкого бога, Владыки Германийских
Врат, в которые они успели протиснуться в
последнюю минуту – кто из корабельных трюмов, а
кто из завшивленных тамбуров, правдами и
неправдами, через взятки, подкупы, убийства,
молитвы, ниществование, влагалища, задницы, через
игру на кожаной флейте, через Львов, через Польшу,
через горло, через лёгкие, через восемнадцать
границ и тридцать таможен – как эмигранты,
музыканты, чернорабочие, колдуны, секс-автоматы,
погорельцы, диссиденты, бандиты, повстанцы,
мусорщики, говновозы, продавцы роз в ресторанах,
сутенеры, коммунисты, маоисты, студенты права и
философии – они таки успели, смогли, выцарапали,
выдрали для себя эту землю, эту Германию, этот
достаток, эти спальные мешки в подземных
переходах, они сделали эти места более
красочными, эта добрая трудолюбивая
самоотверженная Германия согрела их и накормила
и напоила и т.д., но они ещё чего-то от неё хотят,
ещё чего-то выпрашивают у своего общего, хоть и
придуманного бога – чего же они ещё хотят: лесов,
ручьев, альпийских высокогорий, замков, музеев,
продолжения визы, крови, тепла, чуткости, денег,
автомобилей, может, гражданства они хотят?

Я ходил между ними,
будто пришибленный, будто во всём виноватый,
будто причина причин этого дебильного мира… Я
немного отдохну.

 

Контроль паспортов на
перевале Бреннеро длился не больше трёх минут.
Даже моя совдеповская книжица не вызвала у этого
итальянского парня никаких заметных эмоций.

Потом мы ошалело
покатили вниз – Янус Мария разогнал свой
"порше", или что там у него, почти до двухсот
в час, мы ворвались в край, где не стало снега, где
были зелёные травы, это такая земля, "wo die Zitronen
bluhn"13 (а ты, Цитрина, цвела в этом краю? – что за
имя идиотское, я влюбился по уши уже в само ваше
имя, госпожа Ризенбокк14), солнце било нам в глаза,
скалы летели по обе стороны автострады, впрочем,
везде обнаруживались придорожные знаки
человеческого пребывания: мост над потоком,
часовня, коровы в травах, Божья Матерь,
разрушенная башня, облупленная стена, несколько
овец, школа за поворотом, Божья Матерь, пугало в
саду, разбойничий замок, охотничья ресторация,
автозаправка, Божья Матерь, часовня, пасека,
рыбацкий постоялый двор, водяная мельница,
погост, Божья Матерь, девушка с корзиной,
разбойничий замок, гостиница с геранями
(гардениями, гортензиями?), сыроварня, разбитый
"опель-кадет" без пассажиров, женщина в
чёрном, Божья Матерь…

Ризенбокк
занервничал: слишком часто возникали какие-то
дорожно-ремонтные итальянцы, которые никуда не
торопились, и нужно было сбрасывать скорость до
сорока-пятидесяти, искать объезды, ежеминутно
притормаживать. Итальянцы в дорожных робах были
спокойны, как двери.

А Ризенбокк – да, я про
тебя, про тебя – наделен нервной внешностью – у
него большие и костлявые руки, он весь костлявый
и большой, с бородой, а на голове залысины и в
глазах немного блудливости. С виду он как будто
на середине пути: утомлённый жизнью, но ещё
охочий до неё. Я люблю таких парней.

 

Между Брессаноне и
Больцано мы на пару минут остановились. Дальше
машину повела Ада. Не оглядывайся. Теперь, когда
ты вынуждена снять наушники, я продолжу свою
историю только для тебя. Дальше было так.

Наконец все
откровенно обратили внимание на меня. Появились
рядом какие-то четыре девушки – тайландка,
самоанка, тринидатка и лесбиянка – двигаясь в
ритме общего пения, и сами не переставая петь, они
достаточно нежно, но и властно начали снимать с
меня плащ. Я решил не оказывать сопротивления и
пережить всё до конца. Что-то, может, искупить. Или
просто узнать. Тем более, что конец действа
приближался, из-за исполняемых всем кагалом
"германийских врат" уже проблёскивали
некоторые его признаки, голова шла кругом от
пахучих дымов, песня делалась всё громче и выше,
повторы учащались, меня – уже без плаща – и, прошу
заметить, без нагрудного панциря, проводили до
самой большой из комнат, куда постепенно
сползались все, их делалось множество, казалось,
у них не было никаких шансов всем тут
поместиться, тем не менее как-то помещались в
этих своих-не своих карнавальных костюмах.
Середину комнаты оставили свободной.

Да, я тоже полагаю, что
это какая-то новая секта, безусловно.

Тогда вот что
происходит. Несколько типов с оленьими и бычьими
рогами на головах, пританцовывая, выносят на
середину комнаты священный войлочный коврик (у
нас о такие ноги вытирают), а перед ним, вместе с
финальными экстазами пения ("золотыми
германийскими вратами дай нам проплывть великим
рыбой"), ради всеобщего восторга выставляют
бюст – золочёная бронза в несколько увеличенных
пропорциях (по сравнению с естественными, ясное
дело), и я понимаю так, что это их божество, божище,
божок – лучше сказать, какой-то то ли питекантроп,
то ли будда, то ли немецкий философ-материалист,
он же – Сторож Германийских Врат, или же Эгир,
Грунгнир и Фафнир15, часовой заклятого сада…

Все присутствующие,
кроме меня, торжественно оцепенели перед его
божественным явлением. Когда же и я захотел
опуститься на колени, то девушки, все мои четыре
надсмотрщицы, надзирательницы, соглядатайши
просто не дали мне этого сделать, хватая меня со
всех сторон за всё на свете. С последними тактами
большого псалма, возник перед нашими глазами, как
я понимаю, Верховный Святой или что-то подобное –
здоровенный парняга незнакомой расы, вероятно,
какая-то смесь папуаса с лапландкой, с мешком на
голове, где были только прорези для глаз, ушей и
рта. Потрясая всем телом, наконец упал лицом к
божеству и расползся перед ним по коврику. На
этом многочасовой гимн наконец зачах. Но тут-таки
неожиданно зародился общий, похожий на звучание
миллионов мух, гул.

Гудели, ясное дело,
снова все, кроме меня, потому что мне и это было
запрещено, как я ни желал немножко со всеми
погудеть…

 

После Тренто за руль
снова взялся доктор урологии. Ада, как и раньше,
погрузилась в итальянские оперы. Россини, Верди,
Леонкавалло, Доницетти, Пинцетти. А также Моцарт,
Моцарт, Моцарт, который действительно мог быть
итальянцем, хотя бы наполовину. Немки, особенно с
юга, ужасно любят итальянцев. Они кончают от
одних только итальянских имён, особенно двойных
или тройных. Так случаются непорочные зачатия.
Так родился Моцарт, великий властелин моего
сердца.

Но я, наверно, не
выдержу до Венеции. Всего слишком много – этих
гор, зелёной травы, не виденной ещё с сентября,
этих арий, этого костлявого Януса, который время
от времени незлобно клянет кого-то по-немецки,
этого пейзажа с развалинами башен, этой скорости,
этой Ады, полуповёрнутой, вот её ухо, ушко,
просвеченное насквозь, оно наливается соком
музыки, теплой спермой музыки, итальянскими
голосами, вот линия шеи переходит в плечо, вот
волосы, кажется, крашеные, светло-каштановые, а
теперь – руки, ладони, две птицы, легли на переднюю
панель, они иногда поднимаются в такт с не
слышимой больше никем в мире музыкой.

Это я загнул. Лучше
так: со слышимой целым миром музыкой.

Теперь: ещё раз
внимание! Стихи, от которых должен освободиться.
Это импровизация. Могу кое-где промахнуться. Вот.
За что, Италия, я так тебя люблю? Шестистопный ямб,
круто! За что, Италия, я так тебя люблю? За что,
Италия, я так тебя люблю? За то, что дуешь в жопу
кораблю. Полная бессмыслица, к тому же не
шестистопный. Ну ладно, дальше. За что, Италия, я
так тебя люблю? За то, что дуешь в жопу кораблю. За
то, что ты – как гавань кораблю! А я тебя всегда,
поверь, люблю: когда люблю, но и когда блюю!

Когда слагаю эту
песнь свою, Как в роще соловей тебе пою, И
чувствую себя почти в раю, Где шлюхи шепчут нежно
"ай лав ю"! Я в центре гор, вокруг меня Тироль!
У них тут что ни слово, то пароль! Я б так тебья,
красафитса, пороль!.. А твой король надулся, будто
троль. Тироль, чего же ты такой чудак? Король, чего
же ты такой мудак? Зачем тут скалы, лавры и дубы?

Лизнуть бы шейку
кончиком кабы… Прошу прощенья, может быть, я
слишком громко.

 

Они муж и жена. Ей,
может быть, тридцать. Это не моё дело.

 

Ну вот. Наш
"феррари", или что там такое, пробегает милю
за милей, мы уже выскочили из Альто-Адидже, ни
один горный разбойник не напал на нас, ни один из
моих баронов не полакомился нашей кровью, а
пейзажи делаются всё нестерпимей, это Юг, Юг, Юг,
это кедры и сосны, и лавры, и пинии вдоль
автострады, это запах кофе отовсюду, это алоэ,
мирт и аир, это такой простой перечень, что его
можно расположить на листе в два столбика, каждый
из них будет обозначать что-то совершенно
незабываемое, но в то же время – обозначать
ориентиры по обе стороны дороги; я кайфую от
одного только называния, поэтому я хочу просто
называть, просто перечислять, это простой
перечень, от которого сводит судорогой нутро, и я
не смею нарушить его чудесную внутреннюю
последовательность:

 

цветник

 

балкон церковь
площадь

фонтан киоск ступени
в кустах

 

фонарь

 

арка

столб

витраж

макдональдс витрина
карниз овощи

тротуар

тротуар осёл

голубь

Святой Фома
ласточкины гнёзда

 

Святой Пётр Святой
Лука девушка в окне

Святой Рох Святой
Франциск

 

Святой Дух,

 

 

я срываю с себя всё,
кроме рубашки, словно святой, и дайте же мне,
наконец, глоток алкоголя, а ещё лучше – два глотка,
чтобы я не умер преждевременно от перегрева.

И что там впереди?
Верона?!.

 

Нужно как-нибудь
закончить позавчерашнюю историю, нет?

Так вот, в момент
наивысшего гудения, скажу так, явились уже
упоминавшиеся мною рогачи, я так понял, что жрецы
или что-то типа того. Главный поднял голову с
коврика и аж затрясся, как увидел, что они несут:
это был аквариум, огромный, как бадья, без
растений, без ракушек, без камешков на песке,
только с водой и большой живой рыбой, рыбиной, это
был, может, даже и карп или сом, или лещ, или белый
амур, или, скажем, щука, и вот, сразу со всплеском
ахов всей присутствующей толпы, они бьют этим
аквариумом по полу (тут режиссёр приказал
замедлить съемку), аквариум долго-долго падает,
но таки разбивается, выбрасывая из себя зелёные
струи (во мне всё иссыхает), это ужасно, ибо жрецы
ловят брызги своими тёмными языками, во мне
словно что-то обрывается, вижу, как мучительно
прыгает рыба на ковре, среди стеклянных
аквариумных осколков, вижу, как Верховный
достаёт из-за пояса острейший тесак, и уже знаю,
что будет дальше, ноги подкашиваются, я уже не
восковой, я уже ватный, я уже даже не ватный, я
воздушный, первый удар тесаком – и рыба пробита
насквозь, но она ещё трепещет (я валюсь с ног),
другой удар – все кричат "а-ах!", у рыбы
пробиты жабра, но она ещё трепещет (я уже не дышу,
воздух вытекает из меня, как из порезанного мяча),
третий удар – все кричат "у-ух!", прямо в рыбье
сердце, она ещё немного потрепыхается и затихнет,
а я: всё потёмки нуль крючок ни гу-гу.

 

Я очухался только
сегодня перед австрийской границей. Полиция
нашла – не меня, а мое тело – в ночь со среды на
четверг, кажется, в три, под мостом Кеннеди
недалеко от Английского парка, я лежал головой на
запад, как лежат все порядочные мертвецы. Меня
наполовину привели в сознание, но я почти ничего
никому не мог объяснить. Болело, всё, что у меня
есть, тошнило, хотелось блевать, звенело в голове,
но заснуть не удавалось, кто-то меня предупредил,
кто-то меня предупредил. Полиция продержала меня
до десяти часов, пока не появилась эта
чудодейственная пара – он и она, Ада и Ризенбокк, я
их никогда не знал и не видел, но они объяснили
полицейским, что я такой выдающийся Перец, и меня,
оказывается, все ждут в Венеции, все прямо
кипятком писают без меня в той Венеции, все прямо
ошалели и взбесились без меня, и вся Венеция
скандирует "Пер-фец-кий! Пер-фец-кий!" – так
хотят меня потрогать в той Венеции; Ада и
Ризенбокк тыкали им какие-то надушенные
шелестящие бумаги на голубых и розовых бланках с
крылатым львом, опутанным, как Лаокоон, змеями;
они поручились за меня, отвезли к себе в
Поссенхофен, упрятали на своей вилле, и доктор
понадавал мне всякой снотворной бодяги – в связи
с чем я прокемарил на их супружеском ложе остаток
дня и ещё ночь до утра, а они, Ада и Ризенбокк, тем
временем улаживали мои дела, ездили в
итальянское консульство за визой для меня,
подбирали мне новые очки, покупали всякие мелочи
в дорогу, и кому-то звонили до глубокой ночи –
что-то объясняли, в чём-то убеждали, пока я спал
(не спал) на их широком ложе, усеянном крошками,
раскалёнными гвоздями и ореховыми скорлупками.

Я не знаю, зачем это
всё. Я должен был оказаться в Венеции – и теперь
окажусь в ней, через каких-нибудь два-три часа, а,
может, и раньше. Мне трудно придумывать какие-то
объяснения. Мне легче наблюдать и шёпотом
перечислять: руль, дорога, трава, шея, плечо,
полуоборот, полуизгиб, полусон, полувлечение,
полулюбовь.

 

Между Вероной и
Падуей впервые появились виноградники.

 

(2)

(2)

Венеция,

1 марта 1993 г.

Весьма
респектируемый пан Перфекций!16

Наш общий знакомый и
добрый приятель, доктор психиатрии Попель
(Лозанна, Швейцария), рекомендовал Вас как
потенциальную единицу от Укрании для участи в
интернациональном семинаре культурно-духовых
деятелей, организуемом нашим Фондом "La morte di
Venezia"17 совместно с определёнными
интеллектуальными, коммерциальными и
сакральными кругами.

Тема семинара:
"Посткарнавальная бессмысленница мира: что на
горизонте?”.

Если Вы готовы есть
засвидетельствовать Вашу заинтересованность в
поименованном высше семинаре, то уклонная
просьба к Вам прибыть в Венецию не позднее 5 марта
б. г. и выступить со Словом на одну из очерченных
низменней тем (объём Вашего чтения не должен
превышать 7-8 страниц компьютеральной
машинописи).

Это может быть
смертная тема в укранийской культуре. Или:
аналогично, тема любви, эротического и
танатического, но касающего к проблемам Европы
Ориентальной – или вообще о бессмысленнице мира.
Это может быть Ваш вид на феминистическое и
маскулинистическое. Или на
посткоммунистическое. Это может также быть
пример новой анализы процессов, которые снедавна
засуществовали в Вашей стране, как, напр., казино
и ночные клубни. Или аналогично раскрывание сути
укранийской менталиты на фоне некоторых других,
известных миру. Это может также быть некоторый
магичный или также демиургичный или даже и
хирургичный акт, который свидетельствует о
нынешней бессмысленнице мира. Также это может
быть всё, что предложите Вы, любезный пан
Перфекций. Если, напр., Вы захотите оповестить об
укранийском ядерном орудии, то это будет чудесно.
Или аналогично Вы можете захотеть что-то нам
сообщить о Достоевском, Горьки, Булгакофф,
Сахарофф, Глухой-Левицкий и других Ваших
писателях – это будет о’кей. Как и, напр., Ваше
желание размышлять про школы и течения в
укранийских красивых искусствах либо и в
политике, как, например, нацьонализм. На конец, мы
будем даже заинтересованные услышать от Вас
чтение о сегогодней эпидемии холеры в Укрании.

Вашей постоянной
сателлитницей и помощницей будет ласковая пани
Ада Цитрина, коллаборантка нашего фонда, через
тело которой сие Вам приглашение передаем.
Организаторы побирают на себя все Ваши затраты,
обеспечивают Вам отель и постель, ежедневные
диеты, дегустации, гигиены и медицийскую
санитарию. Более того – гварантируем Вам за Ваш
реферат вознаграждение суммой в 1 млн. лир
итальянских.

Пан Перфекций, мы с
нетерпимостью ждём Вас. Как говорят в Вашей
отчине – ДОБРОМ ПОЖАЛУЙСТА!

 

До бесконечности Ваши
-

Д-р Леонардо ди
Весельдомо, президент Фонда "La morte di Venezia".

Америго Даппертутто,
технический секретарь фонда.

 

ПОСТКАРНАВАЛЬНАЯ
БЕССМЫСЛЕННОСТЬ МИРА: ЧТО НА ГОРИЗОНТЕ?

Приложение для
приглашённых

 

Мы живём ныне под
знаком печального слова "после". Верные
своей природе и технологии, мы не хотим отдавать
себе отчёт, что это возможный к о н е ц, но так оно
вытекает из всех окружающих примет, знаков и
намёков. Ступень за ступенью мы становимся все
более посвященными в великую бессмыслицу
повторов и самоповторов. И даже невероятные
изменения, перекроившие в недавнем времени облик
действительности, не принесли ожидаемого
перелома. Оригинальнейшая из идей, порождённых
бездуховным духом нашего времени (простите
невесёлую игру слов) – это идея тотальной
неоригинальности всего, мертвящая и
величественная. Цитата, коллаж и деконструкция
заменили нам что-то более давнее, изначальное,
подлинное. Навсегда ли заменили?

Идёт ли дело к смерти
духовной? Или есть надежда на развитие? Или от нас
требуется что-то совершенно обычное – как
возвращение к Богу, например? Или ещё к к
какому-то

Иному? Наш корабль
должен ориентироваться на определённость
горизонта. Откуда нам её взять? Стоит ли доживать
до ещё одной тысячи лет?

Мы в Венеции склонны
думать, что произошла утрата Карнавала. Мы видим
это.

Это не видно почти что
никому – ведь карнавал есть, проходит из года в
год, по нескольку раз, по разным поводам, с огнями
и масками, с вином и танцами!

Карнавал есть, скажет
вам кто угодно из тех, кто ещё (или уже) не видят, и
коих

множество. Карнавала
становится с каждым разом всё больше, он вездесущ
и непрерывен, скажут вам иные, которые от
лукавого.

Но так ли на самом
деле? Только ли выхлестанным и сожранным он
измеряется?

Или неимоверными
толпищами туристов, японцев, гостиничных слуг,
развлечений, денежным оборотом и затратами на
пиротехнику? А если это уже лишь голая механика,
машинерия, холодная индустрия, сплошное
потребление, перманентный паразитизм? А вдруг
это ловушка?

Похоже, вместе с
Карнавалом мы теряем и самих себя. Способны ли мы
ещё

любить, смеяться,
плакать? Достаточно ли живы, чтобы жить? Или
что-нибудь такое ещё делать? Вот вопрос, над
которым стоило бы.

Мы приглашаем Вас в
Венецию, в город на воде, город-корабль,
город-призрак, в первую же неделю по окончании
традиционного Большого Праздника. Именно тогда,
когда отшумят последние, щемяще хмельные
гулянья, отзвучат оркестры и хоры, слетят
разноцветные гирлянды с балконов и церковных
ворот, сгинут легионы вселенских бродяг и
заезжих клерков (которые сегодня – что бродяги,
что клерки – странным образом уже никак не
различаются между собой – вот примета!) – и тогда, в
покое и порядке, в короткой паузе великопостной
задумчивости и сосредоточенности поразмыслим
сообща, погружённые в бенедектинскую тишь
прославленного Сан Джорджо Маджоре – о нас, об
отлетевшем Карнавале, о шансах и возможностях, о
сопротивлении бессмысленности, о
бессмысленности сопротивления.

Наше собрание вряд ли
спасёт мир, вряд ли спасёт Карнавал, оно не спасёт
даже Венецию, даже нас оно не спасёт. Но мы
соберёмся – именно сейчас и именно тут, в месте,
переполненном отзвуками и цитатами, в сердцевине
этой Большой Цитаты, воплощения нашего
окончательного "после".

С приветствиями от
Святого Марка и его крылатого льва – Леонардо ди
Казаллегра.

 

ПРИМЕРНАЯ ПРОГРАММА
СЕМИНАРА

(со списком
участников)

 

Семинар
"Посткарнавальная бессмысленность мира: что
на горизонте?

состоится с 6 по 10
марта с. г. в Венеции на острове Сан Джорджо
Маджоре,

в залах монастыря Сан
Джорджо. Программа семинара предполагает только
официальные акции (доклады и дискуссии), оставляя
участникам бесконечные возможности знакомства с
городом, его обитателями и обитательницами,
колоритом, запахами и привкусами. Начало
официальных акций – ежедневно в 10.00. Просим
участников не опаздывать и планировать своё
время, исходя из приведённого ниже расписания.

 

6 МАРТА, СУББОТА:

Торжественное
открытие семинара. Появление участников.
Прибытие гондол.

Сюрреализм
человеческих взаимоотношений. Общий тост.
Гостессы приглашают на танец.

Вступительный доклад:
"Мир после всего и мир перед всем с точки
зрения на мир старого как мир венецианца" –
Леонардо ди Казаллегра, доктор танатологии,
учёный-карнавалист, почётный шеф кафедры
переливания и смешения крови Венецианского
тайного университета им. Калиостро.

Дискуссия с
докладчиком.

Кофе с пирожными.
Продолжение дискуссии. Завершение дискуссии.

Блюда дня: тортеллони,
тушёный тунец, померанцево-помидорный соус
"Пьяцетта".

Напиток дня:
шоколадный ликёр "Моцарт".

 

7 МАРТА, ВОСКРЕСЕНЬЕ:

Возможность купания с
гостессами. Обмен мыслями. Лёгкие закуски с
видеофильмом.

Доклад: "Химера
Хореографии как Танцующий Призрак под сенью
Мирового Древа" – Гастон Дежавю, Франция,
теоретик балета, независимый исследователь
аллергических (зачёркнуто) аллегорических
явлений.

Доклад:
"Постмодернизм в политике. Сараево как
цитата" – Альборак Джабраили, Швеция, эмигрант
и диссидент, стипендиат, публицист, обладатель
награды "За честность перед самим собой".

Дискуссия с
докладчиками.

Кола с крекерами.
Умопомрачение в дискуссии.

Блюда дня: филе из
анчоуса, консоме из бобов, омар (хайям).

Напиток дня: водка
"Абсолют".

 

8 МАРТА, ПОНЕДЕЛЬНИК,
Международный день:

Возможность лечения
зубов за счёт фонда. Консультации с гостессами.
Массаж больных поражённых органов. Профилактика.
Эклектика.

Доклад: "Слушать
рэггей, умирать под небом, вдыхать запах травы"
– Джон Пол Ощирко, Ямайка, учитель андеграунда,
трижды просветлённый, вольный ботаник и
музыкоман.

Доклад: "Секс без
палок, или Красная Шапочка на правильном пути"
– Лайза Шейла Шалайзер, США, профессор
Йокнапатофского университета, лидер инициативы
"Воспрявшие домохозяйки", нонфикшн-стар,
нон-стоп-телевижн-ориджинел-соуп-опер-продюсер
("Нелёгкий путь Деборы Айскрим", по сей день
665 отрезков эфира!).

Дискуссия с
докладчиками или без.

Мороженое, устрицы.
Разгар дискуссии. Креветки.

Блюда дня: биг мак, хот
дог, поп корн, солт натс, ред хот чилли пеперс.

Напиток дня: "Джони
Уокер" (возможен "Байзон"!).

 

9 МАРТА, ВТОРНИК:

Бадминтон с
гостессами. Совместное курение фимиама. Обмен
идеями. Переход к критике чистого разума.

Доклад Цуцу
Мавропуле, Бессарабия- Трансильвания, ересиарх и
чревовещатель, пожиратель огня, почётный
академик Бу-Ба-Бу, кавалер ордена "Летающая
голова", чемпион Галиции (исправлено)
Галактики по чёрной магии по классу состязаний
"чёрная месса", личный целитель Майкла
Джексона и федерального канцлера Капусты, князь.

Тема доклада не
поддаётся формулированию.

Доклад: "Станислао
Перфемский, Россия (зачёркнуто в последний
момент), Украйя, автор. Тема доклада уточняется.

ДИСКУССИИ НЕ БУДЕТ.

Яйца по-китайски.
Лимон. Дискуссии не будет. Кокосовые хлопья.

Пышный ужин по случаю
окончания докладов в Каза Фарфарелло (карта

прилагается, см.).

Блюда дня: борщ, чорба,
маслины, цукаты, цикута.

Напиток дня: цуйка
"Горбачев".

 

10 МАРТА, СРЕДА:

Заключительный день.
Возможность прощаться с гостессами.

Чаевые.

Итоговая дискуссия.
Выработка и принятие общего меморандума
"Карнавал должен продолжаться, иначе ему
настанет конец!".

Прощальный обед-maestoso
в монастыре Сан Джорджо.

Блюда дня: большая
пицца пепперони, маленькая пицца лаццарони,
омлето

венециано, спагетти
наполитано, котлето болоньезе, сардины
корсиканские

по-сицилийски, торт
"Тинторетто".

Напитки дня: граппа
"Кандолино", вина тосканские, романские,
кампанские, апулийские, лигурийские, красные,
белые, чёрные, полусладкие, десертные.

Наступление ночи.
Темнота.

 

11 МАРТА, ЧЕТВЕРГ:

Отъезд участников из
Венеции.

 

Среди почетных гостей
карнавала (зачёркнуто) семинара: Франсуа
Миттеран, Якопоне до Тоди, Альберт Гор, Кобо Абэ,
Лучиано Бенеттон, Оксана Баюл, Джорджо Армани,
Джоди Фостер, Михаэль Шумахер, Фредди
Меркюри-младший, Ив Сен-Лоран, Софи Лорен, Софи
Марсо, Марсель Марсо, Эва Куммлин, Мишель
Андерсон, король Олелько Второй, Беназир Бхутто,
Вольдемар Жириновский, Джо Коккер, Вим Вендерс,
Франко Барези, Фрэнк Костелло, Элвис Пресли,
Элвис Костелло, Хуан Антонио Самаранч, Салман
Рушди, Анатоль Кашпировский, Чиччолина, Вольф
Мессинг, братья Мавроди, сёстры Ларины и десятки
других выдающихся деятелей прошлого и
настоящего.

НАДЕЕМСЯ НА ПРИЕЗД…
ФРЭНКА СИНАТРЫ!

Организаторы ещё раз
убедительно просят вас неуклонно придерживаться
всех пунктов примерной программы. Возможные
замены будут объявлены дополнительно.

С пожеланием
плодотворной работы и ярчайших впечатлений в
чарующем городе дворцов, гондол, Тициана и
Вивальди -

Искренне Ваш Америго
Даппертутто,

технический
секретарь.

 

(3)

 

SRBMS – PQ

 

Прошу довести до
сведения Монсиньора:

1. До сегодняшнего дня
пребывание Респондента в Мюнхене не было
отмечено ничем чрезвычайным.

2. Разыскать
Респондента нам с Доктором удалось только лишь в
четверг, 4 марта Anno 1993, около 10 утра, в полицейском
отделении 305, куда Респондент попал в ночь с 3 на 4
марта смертельно пьяным и без сознания.

3. Весь последующий
день 4 марта, а также ночь с 4-го марта на 5-е
Респондент проспал непробудным сном на вилле
"Мелюзина" под Поссенхофеном, где Доктор
уложил его в постель, стимулировав сон
рискованной дозой растительных и др.
галлюциногенов (morphini hydrochloridum, scopolamini hydrobromidum,
aconitum, solanum etc. ibid.).

4. 5 марта, около 9 ч.
утра, мы вместе с Респондентом выдвинулись к
Венеции на универсальном автомобиле четвертого
поколения серии "Мантикора".

5. Фактически до самой
австрийской границы Респондент не проявлял
никакого интереса к окружающей ситуации.

6. Придя в себя уже на
австрийской территории, Респондент несколько
ожил, называя себя "исторически подданным
данного государства" и начал в связи с этим
требовать "пару глотков алкоголя”. Он получил
их от меня (белый ром "Баккарди" – бокальчик,
потом другой).

7. В окрестностях
Инсбрука Респондент заметно оживился, просил
остановить автомобиль и даже, съехав с автобана,
повернуть в город, где у него, мол, есть знакомый
аптекарь, которого он должен проведать. Выяснить
личность упомянутого аптекаря, как и то,
действительно ли такой субъект существует, пока
ещё не удалось.

8. На
австрийско-итальянской границе (перевал
Бреннеро) Респондент проявил кратковременное
беспокойство, свойственное всем его
соотечественникам при пересечении границ: всё ли
в порядке с его документами и впустят ли его в
Италию. Но ироничное отношение пограничников
развеяло все его страхи.

9. На территории
Альто-Адидже Респондент ещё более оживился и с
неодолимой настойчивостью повторил требование
насчёт "двух-трёх глотков", которые в конце
концов получил (бренди "Шантре", карманная
бутылка).

10. Почти всю дорогу до
Брессаноне повеселевший Респондент вёл речь о
знакомом бароне, имеющем собственный замок здесь
неподалёку, в Южном Тироле.

11. Особые приметы
барона (для выяснения в четвёртой канцелярии
информационного подотдела): сравнительно
молодой, воинственный – до недавнего времени вёл
затяжные военные действия против соседнего
епископа; хорошо стреляет из арбалета; женат,
жена – молодая привлекательная португалка,
которую он держит в заточении в старательно
охраняемой башне своего замка; в последнее время
барон пребывает в летаргическом сне вследствие
укуса прошлым летом неведомой мухой.

12. Во время недолгой
остановки между Брессаноне и Больцано
Респондент

интересовался, знаем
ли мы с Доктором, где тут находится деревня под
названием Тенно. Доктор и вправду нашел
местонахождение упомянутой деревни, развернув с
этой целью подробную автомобильную карту.
Респондент заявил, что "за это надо выпить" и
после неубедительных уговоров получил своё
(рюмка "Мартеля").

б/н. Ввиду того, что
Доктору надоело исполнять свои непосредственные
обязанности, за руль пересела я. При этом
пришлось выслушать от Респондента не совсем
складный рассказ без конца и начала о его пьянке
с какими-то беженцами в Мюнхене на Швабинге (надо
думать именно ту пьянку, в результате которой
Респондент очутился через некоторое время в
полиции).

14. После Тренто за
рулём снова был Доктор (чувство долга ещё раз
победило). Респондент становился всё активнее. С
какого-то момента Респондент начал петь. Было
исполнено около восьми-девяти украинских песен
преимущественно народного содержания.
Запомнилась песня с часто повторяемым рефреном
"ду-ду", "ду-ду". Подотделу народного
творчества и этнографии – выяснить.

15. На подъезде к
Вероне Респондент стал цитировать Шекспира, не
совсем точно, по-английски, а также по-украински,
по-польски и по-русски. Просил сравнивать
качество переводов. Доктор (из-за этого?) едва не
раздолбал ползший в соседнем ряду
"опель-кадет".

16. Между Вероной и
Падуей Респондент впервые заметил виноградники,
хотя на самом деле они появлялись и раньше.
Респондент бешено активизировался и ежеминутно
просил остановить авто, вдохнуть воздух, спеть
вместе с ним, дать ему "чего-нибудь
кайфового" (виски "Джим Бим", четверть
бутылки прямо из бутылки).

17. Невдалеке от
развязки под Местре-Маргерой (трасса Е70),
Респондент призывал нас подобрать какую-то
сумасшедшую молодую итальянку, которая пыталась
останавливать машины. Респондент заявил при
этом, что давно не видел таких сильных женских
ног, обтянутых чёрным.

18. Только лишь после
Местре мне удалось окончательно убедить
Респондента, что за указанной женщиной
(девушкой?) возвращаться всё-таки не стоит. Это
было достигнуто ценой вливания в Респондента
очередной дозы, которой Респондент добивался с
утроенной силой (известный Монсиньору напиток
"Падучая звезда", на три четверти (!)
разведённый минеральной водой "Люцифер").

19. После употребления
означенного пойла Респондент словно оцепенел
фактически до самой Венеции. Даже знаменитый
Понте делла Либерта при въезде на Острова не
произвёл на него впечатления.

20. Около 17 ч. мы
достигли Островов и припарковались в
окрестностях Тронкетто. По дороге от паркинга до
остановки водного трамвая +1 (далее – вапоретто)
Респондент кое-как очухался.

21. На остановке
(конечная, Тронкетто) было довольно большое
скопление жителей и гостей Венеции. Респондент
снова ожил при посадке в вапоретто, когда услышал
рядом с собой в толкучке, как кто-то кого-то
назвал "putana". Респондент тут же заявил, что
итальянцы очень похожи на украинцев.

22. Когда проплывали от
Тронкетто до Пьяццале Рома, Респондент заметил,
что Венеция совсем неинтересный город.

23. На Пьяццале Рома
Респондент освободил сидячее место для какой-то
госпожи в пончо и чулках, а мне и Доктору сообщил,
что венецианки смотрят прямо в глаза, после чего
до самой Ферровии старался ловить взгляды
присутствующих на палубе женщин и всё время
вертел головой.

24. На Ферровии
Респондент проявил несказанное удивление тем,
что в Венеции есть железнодорожная станция.
Респондент сказал, что "это меняет некоторые
моменты".

25. Проплывая под
мостом Скальци, Респондент подчеркнул, что в его
школе учился мальчик по фамилии Скальский.

26. Обратив внимание
Респондента на первое достопримечательное
строение – церковь Сан-Джеремия слева, я услышала
от него рифмованный экспромт, в котором
"Джеремия" рифмовалось с “содомия”, а
"водолея" с "Саломея".

27. На Рива ди Бьясио
зашло ещё больше пассажиров, так что стало совсем
тесно, в результате чего Респондент начал
подмигивать веснушчатой рыжуле с куриной
внешностью, с рюкзаком

и горных ботинках,
кажется, голландке, кривоногой и низкорослой
настолько, что упиралась клювом Респонденту в
живот. В связи с этим Респонденту было не до
красот дворца Корнер

Контарини, на который
я всеми силами старалась обратить его внимание.

28. На Санта Маркуола я
все же посчитала необходимым потянуть
Респондента за рукав и указать ему на Музей
естественной истории, в ответ на что услышала,
что это именно то, что ему надо и ради чего,
дескать, он сюда приехал. Бесспорно, Респондент
говорил неправду.

29. После остановки на
Санта Маркуола места в вапоретто стало немного
больше, но упомянутая рыжая голландская курица
так и не отходила от тела Респондента, как будто
прилипла к нему. Забегая вперед, сообщу, что она
так об него и тёрлась до самого Ка`д`Оро.

30. Когда слева от нас
проплыл во всём своём изяществе дворец
Вендрамин-Калерджи, в окнах которого уже
загорались первые вечерние огни, я рассказала
Респонденту о том, что до конца марта тут
располагается казино, одно из самых азартных в
мире. Респондент в ответ на это поинтересовался,
не появляется ли иногда над его зелёными столами
дух композитора

Вагнера, чем выказал
полную осведомлённость в ситуации.

31. До Санта Стаэ мы
миновали ещё несколько менее значимых дворцов,
возникавших по обе стороны Каналь Гранде. Всё
больше электрических огней вспыхивало около нас,
делая особенно выразительными черты лица
Респондента, тонкие губы, левую бровь.

32. Справа от нас были
дворцы: Баттаджиа, Трон, Приули. Слева: Эриццо и
Барбариго, а затем Гуссон.

33. Показывая
Респонденту освещённый Ка`Пезаро, я не забыла
сказать, что в нём располагаются одновременно
две галереи, однако, как мне показалось,
Респондент был к этому совершенно равнодушен.
Правда, уже через минуту, когда перед нами возник
барочный Корнер делла Регина, Респондент обронил
мимоходом, что неплохо было бы в его стенах
заложить свою душу. Из слов

Респондента делаю
вывод: Респондент уже кем-то проинформирован о
том, что сейчас в стенах Корнер делла Регина
размещается ломбард.

34. На Ка`д`Оро наконец
сошла рыжая засранка. Эрекции, смею предположить,
всё же не произошло, однако, подозрительно
оживлённый, Респондент задал ряд вопросов, не на
каждый из которых я могла сразу дать ответ.
Респондента интересовало: какая средняя глубина
Каналь Гранде? какова она в самом глубоком месте?
из скольких островов состоит Венеция в целом?
существуют ли какие-то нормы, определяющие
максимальную длину гондол? если правда, что
Венеция постепенно погружается в морскую бездну,
то с какой скоростью это происходит? в год? в час?
в секунду? делаются ли определённые попытки не
допустить затопления Венеции? если делаются, то
какие? водится ли в каналах рыба? по какому
принципу устроена венецианская городская
канализация? исследуется ли с помощью
специальных приборов наличие нечистот в
городских водах? или не исследуется? и почему
только теперь он стал различать, что мои глаза –
зелёного цвета?

35. Я отвечала на это,
что Венецию вынуждены были основать беглецы,
прятавшиеся на островах от гуннов и лангобардов;
что византийские влияния с раннего
средневековья до сих пор тут чувствуются; что всё
золото мира плыло сюда на протяжении столетий;
что Венеции боялись все без исключения в Старом
Свете, в том числе викинги и сельджуки; что только
Наполеон смог лишить её девственности; что
освещённый дворец позади нас – это, собственно, и
есть Ка`д`Оро, где во внутреннем дворе, вымощенном
кирпичом, с рыжими стенами, на фоне которых
выделяется белым мраморная лестница, летом 86-го
года я видела живого единорога, и был то единорог
скорбноголосый, то есть unicornis absurdus – почти нигде
не упоминаемый и не описанный полупризрачный
подвид, – и он коснулся моего лона, что я только
сейчас заметила, насколько у него, Респондента,
длинные красивые пальцы.

36. И пока длились
вопросы-ответы, мы прошли под Ка`да Мосто, про
который мне почему-то захотелось сказать, что
некогда в нём располагался отель "Леон
Бьянко", что в покоях его и по сей день
встречаются вещи, забытые рассеянными гостями
несколько столетий назад, как, например, веера,
зубочистки, шпильки для закалывания соперников,
ленты и подвязки, кокарды и страусиные перья, а
невыводимые пятна на простынях свидетельствуют
о некоторых интимных сторонах в жизни многих
коронованных особ, как например, опять же,
российский цесаревич Павел, который
останавливался тут с неведомой спутницей, о чём
даже в этих же стенах снята

неплохая эротическая
комедийка. Респондент возразил на это, что это
была его, цесаревича, законная жена, княгиня,
кажется, Померанская или Шлезвиг-Голштинская или
что-то в этом роде.

37. Я уже и не вспоминаю
здесь о дворцах Фонтана, Сагредо, Микель делле
Колонне, как и, в конце концов, Морозини-Брандолин

38. Не могу, правда, не
вспомнить о дворце дель Камерленги.

39. Про Доктора тоже не
могу не вспомнить: во время всего плаванья он был
молчаливым и невыспавшимся, за что я очень
благодарна ему.

40. На мосте Риальто
уже начинался променад в свете первых фонарей.

Респондент сообщил,
что подобное скопление людей тут видели только
пятьсот пятьдесят лет назад. Прошу третью
канцелярию поисково-исследовательского отдела
выяснить, к чему это было сказано.

41. После Риальто
количество пассажиров опять приблизилось к
катастрофическому, так что мы не имели ни
малейшей возможности обменяться хотя бы парой
фраз не только до Сан Сильвестро, но и до Сан
Анджело.

42. От Сан Анджело
стало немного легче, потому что добрый десяток
пассажиров, кажется, сошли к театру. Мне
захотелось рассказать Респонденту трогательную
историю дворца Гримани, который массивностью
своей превзошёл и затмил. На мой взгляд,
Респондент что-то не так понял, потому что,
промолчав до Сан Тома, поставил наконец вопрос,
ответ на который я вынуждена была обдумывать до
самого Ка`Реццонико, а именно: не пронизана ли моя
любовь к Венеции неким эротическим стержнем и – в
продолжение – не пробовала ли я лечиться от этой
любви с помощью определённых телесных
экзерсисов.

43. При этом мне так и
не удалось ни слова сказать ни о Мошениго, ни о Ка
Фоскари, как и о Моро Лин или Джустиниани. И
только возле Ка`Реццонико я смогла сообщить, что
нам осталась одна остановка, сразу после чего из
полуосвещённых окон дворца брызнула крайне
нервная музыка для камерного оркестра.

44. Так что когда мы
выходили около Понте Академии, эта музыка всё ещё
доставала нас.

45. Увенчанные
скульптурами купола Санта Мария делла Салюте
были подсвечены снизу. Ступив на мост Академии,
Респондент произнёс загадочное словосочетание
"полный пинцет". Прошу дешифровать.

46. На мосту Академии
Респондент неожиданно спросил, правда ли, что
итальянки не перестают заниматься любовью даже в
пору цветения гераней. Это зависит от итальянцев,
ответила я, он обращается ко мне не по адресу.

47. С такими
разговорами и мыслями подошли мы наконец к
известному Монсиньору учреждению. Доктор шёл
немного впереди нас, как большой костлявый слуга
с факелом над головой и стилетом на боку.

48. В воротах под
зеленоватым фонарём нас уже встречал доходяга –
гостиничный giovinetto19, изборождённый алкогольными
морщинами чертяка в треугольной шляпе с пером,
которую он развязно скинул при нашем появлении,
как будто нас приветствуя, а на самом деле
вымогая подачку. Доктор совершенно решительно
обошел его, зато Респондент весело сыпанул в
бездонную прорву чёрного треугольника целую
пригоршню разных монет вроде австрийских грошей,
словацких гелеров или румынских бани.

49. Услышав от меня, что
этот скромный, но прославленный постоялый двор
существует ещё со времен gotico fiorito20, Респондент
спросил, соответствуют ли означенному стилю
здешние плевательницы, раковины унитазов, биде,
розетки, выключатели и телефоны.

50. В холле нас
обслуживал почти двухметрового роста зубастый
негр в одеянии царя Каспара, однако больше
похожий на кого-то из асов НБА. После получения
соответствующих ключей Доктор отправиллся
посмотреть наши с ним апартаменты.

51. Тем временем я
проводила Респондента в его покои, этажом выше. Я
сообщила ему, что в этом номере в разное время
останавливались Иммануил Кант, Эдгар Алан По и
Пьер Менар21.

52. Респондент
рассеянно ответил, что во имя будущего этот
перечень должен быть продолжен. В виду он имел
себя.

53. Не снимая плаща,
Респондент стал ходить по номеру, рассматривая
всё и трогая, зажигая люстры, бра, лампы, фонари,
ночники – всё, что могло светиться. Номер был
превращен в залитую огнями залу.

54. В следующее
мгновение я поняла, какую цель преследовал при
этом Респондент. В одном из закоулков ему попался
небольшой, но достаточно приятно звучащий
спинет.

55. Оставаясь и далее в
плаще, Респондент поднял немного потемневшую
крышку спинета и, не обращая ни малейшего
внимания на ситуацию, как и на меня лично,
исполнил d`dur`ную сонату Скарлатти +15 (по
Киркпатрику). Следом за ней Респондент поиграл
что-то из английских вирджиналистов, но
получилось хуже.

56. По окончании музыки
наступила тишина. Я кашлянула.

57. Респондент
крутанулся на своём стульчике (африканская
слоновая кость, поздний реннесанс) лицом ко мне.

58. Я медленно
двинулась к Респонденту, гася по пути
встречающиеся светильники. Сатир и дриада с
гобелена за спиной Респондента погружались в
полумрак. Сатир подмигнул мне. Я задрожала.

59. Я подошла к
Респонденту вплотную. Я опустила руку в его
волосы. Волосы у Респондента шелковистые на
ощупь.

60. Я сняла у
Респондента его очки и положила их на спинет. Без
очков у Респондента совсем другие глаза. Они
смотрели на меня снизу и почти ничего не видели.

61. Мой плащ сполз с
плеч на ковёр. Я сняла шарфик и, закинув его
Респонденту за шею, притянула его красивую
голову к себе.

62. Мы замерли. Это
продолжалось довольно долго.

63. Пока я не
почувствовала, что Респондент обхватил меня чуть
ниже ягодиц своими длинными красивыми пальцами.

64. Тогда Респондент
вздохнул всем телом и наконец поднялся со стула,
не выпуская меня из рук, а наоборот – поднимая над
собой и крепко к себе прижимая.

65. Я закрыла глаза.
Респондент вслепую нёс меня перед собой. Он мог
споткнуться на каждом шагу.

66. Но я почувствовала,
что он кладёт меня навзничь на твёрдую и гладкую
поверхность (письменный стол, эбеновое дерево, XIV
в.).

67. Я помогла
Респонденту освободить меня от юбки, чулков и
трусиков. Это продолжалось почти столетия.
Респондент шелестел надо мной своим плащом, как
дракон крыльями.

68. По некоторой
неловкости Респондента при раздевании и пр. я
сделала вывод, что он давно (никогда?) не был с
женщиной.

69. Мы отражались в
большом настенном зеркале (остров Мурано, начало
XVII в.), где я , открыв глаза, увидела себя с
закинутой назад головой и разведёнными
навстречу Респонденту ногами.

70. Я также видела в
зеркале поднятый воротник плаща Респондента, его
покрытый мелкими капельками лоб, тонкие губы,
левую бровь, несколько поднятую над глазом, сам
глаз.

71. Я также видела
двери в номер за спиной Респондента. В этих
дверях в любое мгновение мог появиться Доктор,
понятное дело, предварительно кашлянув или
постучав.

72. Но мне это было
безразлично.

73. Ибо ещё я увидела
единорога, и он коснулся моего лона, и вошёл в
меня, хотя это вхождение продолжалось девять с
половиной веков – не меньше.

74. И за всё это время
мы не промолвили ни слова.

………………………………………………………………….

………………………………………………………….

………………………………………………………………….

………………………………………………………….

………………………………………………………………….

………………………………………………………….

………………………………………………………………….

………………………………………………………….

………………………………………………………………….

………………………………………………………….

………………………………………………………………….

………………………………………………………….

………………………………………………………………….

………………………………………………………….

………………………………………………………………….

………………………………………………………….

………………………………………………………………….

………………………………………………………….

………………………………………………………………….

………………………………………………………….

………………………………………………………………….

………………………………………………………….

99. После тёплого душа
я пошла поужинать в тратторию на Кампьелло
Лоредан.

Доктор и Респондент
уже сидели там.

100. Я продолжаю
наблюдение за Респондентом. Обо всех дальнейших
событиях Монсиньора буду информировать
установленным путём.

 

Низко кланяюсь
Монсиньору -

Церина.

 

(4)

 

Я проснулся от
окружающего утра с такой печалью и смутой внутри,
что даже открыв глаза, долго оставался
неподвижным, не в силах встрепенуться и скинуть
эту предрассветную непрошеную онемелость. Что
мне снилось? Я не знал, что мне снилось.

Впрочем, мне знакомы
эти скорбные пробуждения. Так бывает, когда
снится Она. Какие-то обрывки от тех двух-трёх лет,
лишённые присущего им времени-и-пространства,
иногда это просто звуки, но чаще – какая-то глупая
погоня и вечное опаздывание какое-то
перепрыгивание из автобусов в троллейбусы,
забегания в ворота, поиски безопасного двора,
убежища под деревом или просто – в темноте.
Какие-то осуждающие взгляды прохожих, мол, что
они тут делают вдвоём. Псы, рвущиеся с цепей,
завидев нас, чужих и двуногих, в охраняемой зоне,
вызов милиции каким-то невидимым соглядатаем,
что, прикипев к окну, запоминает каждый шаг
подозрительной пары внизу. Прятанье от патрулей –
за ствол дерева, за угол пристройки, за
развешанные простыни, за мусорные баки. И тому
подобные мотивы, которые не могут не сниться, ибо
это были минуты моей наивысшей нежнейшей любви к
Ней – именно тогда у Неё началось, мы бегали по
врачам и знахарям, выстаивали в бесконечных
очередях у кабинетов поликлиник, к тому же нас
выселяли и нам приходилось уже в семь утра
выходить из дому, а возвращаться не раньше
двенадцати ночи, так что мы зависали в городе и
никуда не успевали, а временами нам по пять-шесть
часов некуда было деться, поскольку возвращение
домой было ещё запрещено. Её постоянно тошнило,
она теряла сознание в переполненных (а также – в
пустых) автобусах, иногда для Неё освобождали
место возле окна, но это не спасало, я держал Её за
руку, хотя медленная серость уже накатывала на Её
лицо, мы выпрыгивали на остановке и летели в
первую попавшуюся подворотню, где Она наконец
взрывалась своей давно сдерживаемой блевотой,
бедная, бездомная и больная, а я кружил вокруг
Неё, как сторож, как ворон, как охранник, как раб,
как хозяин.

Бывает, снится и
кое-что другое. Я приглашён в какое-то помещение.
Я знаю, что сейчас туда придёт Она. Это должна
быть наша первая встреча после долгой разлуки. Я
сажусь в кресло и жду – Она вот-вот появится.
Какие-то очень влиятельные сообщники устроили
нам эту невозможную возможность. В моей памяти
пульсирует фраза, с которой я обращусь к Ней.
Слышу шаги на лестнице или скрипение входных
дверей. Но это не Она. Никто не приходит в комнату,
в которой я жду. И так до самого пробуждения – на
протяжении четырёх, пяти часов, я жду, шансы тают,
я вслушиваюсь в каждый всхлип окружающей тишины,
но Она не приходит.

Ещё есть сны,
переполненные человеческими физиономиями: целые
толпы друзей, дружков, дружбанов и подруг (причём
у многих внешность уж никак не такая, как на самом
деле), какие-то пьянки, танцы, сигаретный дым,
гомон, маски, хохот, теснота, я пытаюсь разыскать
в этом кодле Её, меня хватают за руки, мне
наливают, я продираюсь сквозь эту потную чащу,
меня соблазняют разговорами, пением, и я
притворяюсь (во сне, да), что Она меня интересует
меньше всего, что я не Её ищу, а в то же время
панически высчитываю, сколько ещё времени в моём
распоряжении (до пробуждения), чтобы преодолеть
все эти бесчисленные переполненные людьми
помещения и таки найти Её.

Однажды мне
приснилось, что я Её нашёл, но Она всё время
поворачивалась ко мне спиной, и перед самым
пробуждением я подумал, что не позову Её – это
рискованно, ибо на самом деле существо, которое я
вижу лишь со спины, может оказаться не Ею, и что
тогда?

Однако сегодня мне
снилась не Она. И эта грусть, эта печаль, эта
надорванность внутри ничем были не объяснимы.

Я попал в Венецию. Я
проснулся в антикварной кровати, на цветастых
простынях, пахнущих айвой и сухим абрикосовым
цветом. Надо мной – высокий и чистый потолок с
орнаментальной росписью, которая мне ничего не
напоминает.

Вокруг меня – целая
коллекция хороших вещей из серебра, ореха,
эбенового дерева, сандала, слоновой кости,
бронзы, терракоты, кружев, бархата. Передо мной –
пять полных дней и ночей в этой действительности,
больше похожей на галлюцинацию.

Вчера я блудил с едва
знакомой женщиной. Она замужем за другим. Потом
втроём мы ужинали в траттории, это продлилось до
глубокой ночи, мы выпили очень много кьянти, но
вино вело себя сдержанно, как вода. Мы
попрощались у дверей их номера. Далее я был один.

Это достаточная
причина для утренней тоски? Если так, то я
приехал. Я пропал.

И всё же спасение
есть: нужно только встать с постели и жить дальше.
Completto утренних процедур, ванна из розового камня
(абиссинского? мавританского?), полотенца, всегда
сохраняющие запахи лилий и апельсинов,
присутствие во всём светлой музыки Бенедетто
Марчелло, получасовое подбирание сорочки и
галстука, оживание Большого Канала под окнами,
переходы из минора в мажор и наоборот,
разглядывание себя в зеркале, отказ от галстука,
запах еды, что приходит неведомо откуда,
воспоминание о завтраке в девять.

Итак, я полакомлюсь
этим городом. Я попробую прожить в нём что-то
самое жгучее, самое острое. Я найду в нём такое
самое тайное место, где меня не достанут. Ни
карабинеры, ни полиция, ни сам чёрт.

Но сегодня ещё рано.
Сегодня в десять начало, знакомство и стремление
всех всем понравиться, per favore, Perfezki22 , безусловно,
надо взять гондолу, иначе какого хрена надо было
сюда ехать?..

Полоска солнца на
мебели, на люстрах, на серебряной посуде, mio caro
signore, tutto e per Lei23, начинаем традиционное
венецианское представление под названием
"Радость бытия, или Dolce vita". К вашим услугам:
плеск воды, запах духов, миндальное печенье,
часовни на сваях, стихотворение Рильке,
посвящённое Рихарду Беер-Гофману, остропёрая
трава во внутренних двориках, напёрсток
смолистого адского кофе, учёные эрудиты и
книжники, перелётные женщины, глядящие в глаза,
десять тысяч церквей, дворцов, винных подвалов,
музеев, борделей, четыреста мостов, и с каждого
вам предлагается плюнуть, школы неведомых
ремесел, теноры уличных романсистов и, ясное
дело, триумфальнейшее из венецианских зрелищ –
вездесущее трепетание никогда не сохнущего
белья!

Мне остаётся быть
внимательным. То есть ещё раз оглядеть себя в
зеркале. Не забыть поднять с пола Адин шарф.
Напомнить себе начало 21-й песни Дантова
"Ада". Затворить за собой двери, закрыв их на
ключ. И, посвистывая, двинуться навстречу
соблазнам.

(5)

Свою реляцию о первом
дне венецианского семинара "Послепраздничная
погибель мира: что потом" начну с окна
преславной монастырской библиотеки на острове
Сан Джорджо Маджоре. Именно здесь, в этих навеки
пропахших сыростью манускриптов и инкунабул
стенах, будут на протяжении четырёх ближайших
дней произноситься речи, необходимейшие для
культуры и цивилизации и всего человечества. Тем
приятней, что и представитель от нашей с вами
горячо любимой Украины ныне тоже здесь
репрезентирован.

Часов в десять дня,
глядя из окна в на редкость ясную перспективу
Канале ди Сан Марко и Пьяццетты с двумя её
сирийскими колоннами, замечаю быструю и лёгкую
моторку, выруливающую из-за Фондаменто делла
Салюте и таможни. Через пару минут моторка уже
мчится просторным плёсом Бачино ди Сан Марко. Всё
время приближается и, ясное дело, увеличивается,
пока уже не удается различить в ней, кроме
бывалого уверенного рулевого, ещё и фигуры
ездоков, которых трое. На переднем плане сидит
молчаливый и даже будто окаменевший господин в
светло-кофейном охотничьем жакете, и чем ближе
делается от него до Вашего наблюдателя, тем
отчетливей на нём борода и… некоторые признаки
разрежения волос, которые у нас чисто из
деликатности принято называть
"высоколобостью", а о самих таких господах,
носителях упомянутой высоколобости, мы говорим с
симпатией "лысоватый" да, нормально. Сразу
делаю предположение, что это и есть господин
Перфецкий, представитель Украины, прибытия
которого мы все тут с нетерпением высматриваем.

Позади него, ровно,
как монумент времен классицизма, стоит весьма
привлекательная пара в разноцветных плащах, до
такой степени свободных, что развеваются следом
за движением моторки, словно флаги. С
удовольствием отмечаю красный и чёрный цвета на
незнакомой госпоже. Что касается фигуры,
довольно высокой, молодца в затемнённых очках, то
у меня складывается впечатление, что он должен
быть действительно близким уже упомянутой
сейчас госпоже, иначе тот манер, с которым он
держит её за локоть, можно было бы решительно
классифицировать как неучтивость.

В целом трио выглядит
наилучшим образом и могло бы даже служить
образцом для туристической рекламки о
путешествиях по волнам Адриатики.

Пристав к островной
тверди прямо перед главными воротами церкви Сан
Джорджо так, чтобы ступить на мозаичную площадку
как раз посередине между статуями святых Юрия и
Стефана, вписанных в ниши фасада, пришельцы наши
отпустили с Богом кормчего моторки и двинулись
вправо к монастырским строениям. Через минуту их
уже приветствовали в большой зале рефектария,
называемой "Ченаколо", где пышные гостессы в
венецианских костюмах XVI века с некоторыми
легкомысленными деталями, выдающими их, скажем
так, куртизанство, подходили в свою очередь к
каждому и сопровождали дальше. Среди гостесс
выделялось несколько дебелых блондинок, а это
невольно напоминает нам о славянском
(праукраинском) происхождении венецианского
населения.

С этого момента
подхожу к новоприбывшей маленькой компании и
остаюсь рядом с ними до самого конца ритуалов.

И тут – первая
неожиданность для меня. Весьма представительная
и эффектная госпожа, описанная мною выше в
красном и чёрном цветах, знакомит присутствующих
с господином Станиславом Перфецким, который
оказывается…тем высоким очкариком не слишком
почтенного возраста! Соответственно, бородатый
интеллектуал в кофейном жакете является мужем
означенной госпожи, переводчицы и сотрудницы
семинара Ады Цитрины. Ко всему – человеком, если я
правильно расслышал, немым. Вот так ваш
корреспондент мазанул в самом начале
представления. Первым возник перед господином
Перфецким сам хозяин, маленький взъерошенный
итальянец непонятного возраста, с приклеенными,
возможно, усами и с бесконечной папиросой в углу
рта, господин Даппертутто, секретарь фонда,
подвижный и вертлявый, или, так скажу, ртутлявый.

- Как доехалось, пан
Персицкий, как спалось, как завтракалось, как вам
Венеция, как вам мои девочки, надеюсь, вы в добром
настроении, Ада, ты выглядишь фантасмагорично,
сейчас начинаем! – высказался господин
Даппертутто привычным для него образом и отлетел
дальше, окруженный щебечущей стайкой красивых,
как бантики, но и в целом — любые украшения ,
гостесс.

Возможно, господин
Перфецкий и хотел бы что-то ему ответить на эту
скорострельную, без перезарядки, очередь, однако
не для кого было уже произносить бедняге!..

 

Но наша цветущая
госпожа Цитрина проводила его к новому кружку
гостей, в который временно объединились сухая и
крючковатая членша в каком-то полумужском
элегантном наряде и при галстуке, цветной
молодчик в вязанной шапочке и с шевелюрой из
тысячи косичек, в изодранных в нескольких местах
штанах и с полосатой сумищей через плечо, а кроме
этих двоих – ещё один

гость с напомаженной
мордой, сама Вежливость, бесконечно
заглядевшаяся на Доброжелательную Ясность и
Добродетель Малой Достаточности.

Как мы узнаем через
минуту при помощи душистой госпожи Цитрины,
будут это соответственно референты семинара
госпожа Шалайзер из Соединённых Стейтов Америки,
Джон Пол Ощирко (кто-то в семье ведь должен был
быть украинцем!) с Ямайки и всемирно известный
француз Дежавю.

В дальнейшем разговор
шёл преимущественно на английском, причём
господин Перфецкий, посланник Украины, выказал
хорошее и очень хорошее знание этого непростого
языка.

— Hi, man! – приветствовал его
полосатый метис

— My name is John Paul. And your?

 

- Stakh, – ответил вполне
правильно господин Перфецкий.

- Great! – обрадовался
господин цветной всеми своими зубами.

- Very nice! – и тут не
сплоховал господин Перфецкий.

- Oh, shit! – прижмурилась
на это госпожа Шалайзер. – Как хорошо он говорит! А
скажите-ка, Stakh, как нынче дела in your country?

- It`s all right, mam, –
успокоил господин Перфецкий. – We are the champions. Dead can
dance, mam…

При этих словах
компания громко рассмеялось на такую его
остроту, кроме госпожи Шалайзер, которой, если не
ошибаюсь, не слишком понравилось обращение
Перфецкого через "mam".

Господин Дежавю,
приступив внезапно к теме, красными своими
устами внушал о Свободном Обществе, переход к
которому есть воплощение самой Трудности,
особенно в странах, где и теперь ещё правят
Несвобода и Притеснение, эта презренная пара
сардонических Любовников на теле Зрелого
Человечества.

Проводимые в
несвободных странах реформы, по мнению господина
Дежавю, не могут никак выйти на правильный Путь к
Рынку, в то время как Медведь Тоталитаризма,
выпустив свои жертвы как будто в Новый Строй, на
самом деле подстерегает словно Пантера каждое
зерно их Превратности, чтобы при малейшей
возможности повернуть вспять Колесо Истории.
Наконец, если бы приехал сейчас наш славный
коллега Мавропуле, ему было бы что добавить на
эту дразнящую тему, окончил свою маленькую, но
непустую лекцию Дежавю.

И все собеседники
качнули печально головами: жаль, что до сих пор не
приехал Мавропуле.

- А знаете ли вы,
дружище, как следует называть нашего Джона Пола
по-венециански? – прервал Дежавю небольшую
неуместную паузу.

- How? – уже в который раз
не ударил в грязь лицом Перфецкий.

- Дзанипольо! – крикнул
изо всей силы Дежавю и со всей же силой хлопнул

Перфецкого по плечу.

Весь кружок снова
немного посмеялся, теперь уже и с госпожой
Шалайзер включительно, которая наконец, отведя
нашего господина Станислава немного в сторону и
глядя ему прямо в очки, зашипела так: – Dear friend,
хотел бы ты, чтобы мы наиграли пленочку с
интервью – долго и страстно. Не знаю, что ты знаешь
обо мне. Я делаю нон-фикшн. Я делаю bestsellers. Я хочу
писать про ваши реформы. Я хочу звать тебя в свой
отель. Я хочу разговора. Я хочу наиграть. Я хочу
тебя.

После этой речи,
вручив нашему неотразимому земляку свой
венецианский адрес на бумажке, она улыбнулась
стерильными зубами и добавила: – У меня есть очень
хорошие фильмы. У меня есть напитки со льдом. У
меня есть частное издательство. У меня чемодан
кондомов. Прошу перевести, – сверкнула она глазом
в сторону Ады.

Тут, не подав и намёка
на замешательство, наш старина Перфецкий пожал
её большую, прямо-таки мужескую ладонь и изо всей
силы хлопнул её по плечу, от чего у американки
даже дыхание перехватило, и ямайскому черноте
пришлось быстренько делать ей самокрутку, по
тревоге доставая свои курильщицкие причиндалы
из полосатого мешка-чрезплечника.

Perwersja (fragment)

1
Szanowni państwo! Moje zadanie nie należy do łatwych, mam więc powody do obaw, czy uda mi się należycie je wykonać. I nie w tym rzecz, że nie mam o czym mówić. Wręcz odwrotnie – mam do powiedzenia tak wiele, że nie wystarczyłoby nam nie tylko reszty czasu przeznaczonego na nasze seminarium, ale i – mogę państwa o tym śmiało zapewnić – pozostałych dni i nocy, którymi Opatrzność obdarzyła rodzaj ludzki. I mimo to z uporem, godnym lepszej sprawy, rzucam się na owe wiatraki w nadziei, że coś niecoś zdołam wnieść do świadomości słuchaczy.
Przybyłem tu z takiego kraju, o którym wiedzą państwo albo bardzo niewiele (nazywając go a to Uranią, a to Ukranią, a to Ukrają), albo też nic. Ci z państwa, którzy nie wiedzą “nic”, w istocie wiedzą o wiele więcej od tych, którzy wiedzą “bardzo niewiele”, bowiem ci ostatni znają spaczony lub zdeformowany obraz tego kraju. Byłbym bardzo szczęśliwy, gdyby udało mi się bodaj niektóre z tych spaczonych i zdeformowanych wyobrażeń skorygować, a tych, którzy do dziś nie wiedzieli “nic”, obdarować przebłyskiem w postaci “czegoś”. I nie tylko dla mnie jest to ważne, jak sądzę.
Ale jak ogarnąć nieogarnione? Od czego zacząć? Od jajka? Od pierwszego dnia stworzenia, “kiedy tylko Duch Święty unosił się nad wodami”? Od wykopalisk siedlisk pierwotnych ludzi z okresu neolitu? A może od utraconego raju?
Zacznę od utraconego rękopisu. Zdarzyło się to siedem lat temu, kiedy zaraz po ukończeniu uniwersytetu ukrywałem się przed poborem do Armii Czerwonej na jednym z lwowskich poddaszy. Lwów to takie miasto, z którego przybyłem. Po włosku mogłoby się nazywać Leonia, a w sanskrycie – Singapur. Miasto to liczy ponad dziewięć tysięcy lat i leży pośrodku świata. Tego Starego Świata, który był płaski, spoczywał na wielorybach, żółwiu, a jego skrajem był Indie, o brzegi których uderzały fale Nilu czy też Oceanu . Zapewne dlatego zamieszkuje tam tak wielka liczba szaleńców i fantastów, a każdy z nich jest aż nazbyt przekonany, że to właśnie on stanowi centrum światowych wydarzeń. Oprócz tego Lwów ma swoje własne demony, zwidy i geniuszy. O każdym z nich można by napisać odrębną książkę, co też kiedyś zapewne uczynię. W końcu muszę powiedzieć i o tym, że we Lwowie nieustannie padają deszcze, przez co lwowskie poddasza pachną starymi kobietami i zbutwiałymi kwiatami.
Siedem lat temu ukrywałem się więc na takim poddaszu u pewnego znajomego działacza politycznego, który pracował wówczas w kawiarni jako barman. Kawiarnia mieściła się w oficynie tego samego budynku, co i moje poddasze, a sam budynek pochodził z tych mglistych czasów, o których nie możemy rzec nic pewnego oprócz tego, że niegdyś bywały. Istniały hipotezy, że budynek liczył już bez mała pięć stuleci i stanowił wtedy część muru obronnego. Inne zaś utrzymywały, iż budynek wzniesiono za czasów austriackich reform i znajdowała się w nim filia miejscowego szpitala psychiatrycznego dla szczególnie pomysłowych pacjentów. Zgodnie z jeszcze innymi budynek w rzeczywistości zburzono jeszcze w latach trzydziestych, to znaczy za Polski, a dziś istniała jedynie jego złudna powłoka, także w tym celu, by umożliwić działalność konspiracyjnej kawiarni, w której trzy razy w tygodniu spotykali się na tajnych zebraniach awangardowi artyści, więźniowie sumienia i tacy, jak ja dezerterzy.
Ze względu na ogromne i nieodparte umiłowanie staroci, a szczerze mówiąc także z nudów, zacząłem na tym poddaszu przerzucać wszystko, co wpadło mi w ręce. Nie wdając się w tej chwili w nazbyt szczegółowe wyliczenia, wymienię mimo wszystko ptasie gniazda, pozytywkę, podwiązki, biżuterię szklaną, sztuczne rzęsy, gryf od mandoliny, kolekcję płyt gramofonowych i pasma czyichś siwych włosów. Nie mogę również przemilczeć wspaniałej kolekcji secesyjnej pornografii na pożółkłych rozpadających się stronicach, gdzie ówczesne modelki, najczęściej zwrócone ku widzowi olbrzymimi gołymi tyłkami, szalenie przypominają młode hipopotamice.
Zdaje się jednak, że nieco się zagalopowałem, miałem przecież opowiadać o swoim kraju.
Tak więc wśród rzeczy znalezionych w owej tajnej kwaterze, była grubaśna ręcznie zszywana księga, spisana na ponad siedmiuset arkuszach różnego – od kredowego do bibułkowego i nawet toaletowego papieru, zszytego, ściągniętego sznurkiem i ponumerowanego, jak też oprawionego w pozostałości z okładek innych ksiąg, w szczególności apokryficznej ewangelii Adama, średniowiecznego traktatu andaluzyjskiego “Źródła płodności zapieczętowane” oraz pamiętników austriackiej kawalerii generała von Böhma-Ermolliego.
Rękopis pisany był jedną i tą samą ręką, ale w różnych językach: najobszerniejsze były fragmenty po ukraińsku, jednakże czasami, kiedy autorowi brakowało terminów czy jeszcze czegoś tam, jakichś idiomatycznych zwrotów na przykład, wówczas przechodził na polski, niemiecki, jidisz, kilka obszernych ustępów napisano po ormiańsku, po jednym urywku napisano też gimnazjalną greką, w języku cygańskim, turecko-tatarskim, cerkiewno-słowiańskim, karaimskim i genueńskim.
Niejeden z was się uśmiechnie, gdy usłyszy, jaki tytuł nosiła ta księga. Autor zapragnął ogarnąć w s z y s t k o i nazwał tę fundamentalną pracę ni mniej ni więcej tylko: “Zaćmienie świata”. Do postaci tego zuchwalca za chwilę jeszcze powrócimy, ale na razie muszę choć w kilku zdaniach opowiedzieć o losie samego rękopisu.
Na szczęście zrobiłem z niego konspekt podczas przesiadywania dniem i nocą na wspomnianym poddaszu. Ale na nieszczęście pewnego dnia późną jesienią tegoż roku lokal konspiracyjny zdemaskowano, kawiarnię zamknięto, a ja musiałem przeprowadzić dyslokację do wieży dworca kolejowego. Kilka miesięcy później powróciłem na stare miejsce w jednym tylko celu – by wynieść rękopis, lecz znalazłem jedynie zwęglone resztki. Rozsypały mi się w rękach i nawet popiołu nie zdołałem zebrać. Ktoś tam był podczas mojej nieobecności i zniszczył jedyne świadectwo niezwykłej i wielkiej duszy.
Mam tu na myśli autora rękopisu. Jego imię – Jaropołk Nepomucy Kunsztyk – widniało na tytułowej stronicy. Po przeprowadzeniu niezbyt skomplikowanego dochodzenia udało mi się dowiedzieć o nim nieomal wszystkiego. Student filozofii i prawa, od dzieciństwa ciężko chory na suchoty. Syn znanego we Lwowie urzędnika, z którym jednak zrywa całkowicie w wieku lat siedemnastu. O matce wiadomo tylko tyle, że mogła nią być pokojówka ojca. W 1909 roku, nie osiągnąwszy nawet wieku dwudziestu siedmiu lat, Jaropołk Nepomucy umiera, pozostawiwszy po sobie jedynie rękopis “Zaćmienie świata”. Los typowy dla młodych inteligentów, którzy pojawili się na przełomie stuleci. Suchoty, dekadance, fin de siècle, długi, Nietzsche, tragiczna miłość, nędza, księgi, ubóstwo, przedwczesna śmierć w dwu wariantach – wspomniane suchoty albo samobójstwo…
Dziś miałem zamiar opowiedzieć państwu coś niecoś o swoim kraju, opierając się wyłącznie na zapiskach Jaropołka Nepomucego Kunsztyka. Istnieje kilka przyczyn po temu. Po pierwsze nie uważam własnych poglądów za nowsze czy bardziej interesujące. Po drugie, spuścizna Kunsztyka wygląda na aż nazbyt przystającą do naszych czasów, kiedy zbliżamy się do pewnego zatrważającego punktu na tablicy czasu – chronologicznej cezury 2000. Autor “Zaćmienia świata” odczuwał to prawie tak samo mocno, jak my dziś: jego czas też przypadł na ważny próg w rachubie czasu (XX wiek). Po trzecie wreszcie, Kunsztyk jest autorem jednego z najbardziej ulubionych przeze mnie stwierdzeń, które brzmi następująco: “W istocie rzeczywistość nie istnieje. Istnieje jedynie nieskończona liczba naszych wersji o niej, a każda z nich jest nieprawdziwa, zaś wszystkie razem wzięte są wzajemnie sprzeczne. Jedynym ratunkiem dla nas jest przyjąć, że każda z nieskończonej liczby wersji jest prawdziwa. Tak też uczynilibyśmy, gdyby nie pewność co do tego, że prawda może być i jest tylko jedna, a zwie się ona – rzeczywistość”.
Chciałbym, aby te gorzkie i wspaniałe słowa posłużyły jako motto do mojego dalszego wystąpienia, które proszę uważać za zbiór pewnych poglądów, samych w sobie nieprawdziwych i nawet nie odpowiadających prawdzie, ale w zupełnie dostateczny sposób będących owej prawdy wersjami.

2
Dlatego też zacznę od rzeczy, które, choć wyglądają z pozoru na jak najbardziej obiektywne, na zbliżone do pewnej prawdy, w istocie zawsze wywołują ogromne wątpliwościami. Chodzi mianowicie o historię i geografię. Wydawałoby się, że cóż może być bardziej prawdziwego od stwierdzenia “Rzeka N. wpada do jeziora P.” albo “Bitwa między argonautami i atlantami miała miejsce w takim to a takim roku”? Ale proszę tylko spróbować zaakcentować mocniej takie stwierdzenie, i usłyszą państwo gwizd audytorium, albowiem każdy z obecnych ma własny pogląd na owe rzeki wraz z bitwami. Pogląd taki staje się – jak w każdej innej – że się tak wyrażę – nauce punktem, z którego obserwujemy zdarzenia. Bo czym jest dla Japończyka Daleki Wschód?
Kraj, z którego przywędrowałem, określają ze wschodu na zachód cztery wielkie rzeki: Don, Dniepr, Dniestr i Dunaj. W każdej z nich słychać echo sanskryckiego “dana”, co oznacza wodę. Pewien mądrala, usłyszawszy to kiedyś ode mnie, zmrużył oczy i zapytał, czy rzeczywiście znam sanskryt. Odpowiedziałem mu, że niestety nie, ale kiedy on używa słowo “clitor”, ja ani przez chwilę nie podejrzewam go o znajomość łaciny. Mając do czynienia z poszczególnymi słowami, prawie nigdy nie znamy należycie języka. Ale to taka uwaga przy okazji.
Zdeterminowany przez cztery rzeki mój kraj ma jednak od wieków znacznie bardziej fatalne problemy ze swoim położeniem geograficznym. Istota ich polega na tym, że górzysta i pagórkowata na zachodzie, lesista i błotnista na północy, przylegająca do dwu stosunkowo ciepłych mórz na południu, ziemia ta stanowiłaby zupełnie normalny europejski wzorzec, no może ciut za duży, gdyby nie wschód – północny, południowy i po prostu wschód: step, równina, pole, Azja. Walka tych dwu, a ściślej rzecz ujmując dwustu dwudziestu dwu geograficznych tendencji od samego początku określiła cały dramatyzm naszej sytuacji. Tam, gdzie Europa dopiero zaczynała powstawać, wyrastać, wznosić się, natychmiast wszczynała bunt Azja, żądając bezwględnie zaprowadzenia swego despotycznego, a zarazem anarchicznego statusu. Nie twierdzę teraz, że to źle. Mówię jedynie, że na tym polega jej istota. Owa istota zaś jest całkowicie sprzeczna z inną istotą – europejską.
Dlatego też jakakolwiek stałość, trwałość i ciągłość wyglądają w warunkach tej ziemi mgliście i niewyraźnie. Jacyś zagadkowi autochtoni rzeczywiście uprawiali na niej zboże i obrabiali metale już trzy czy cztery tysiąclecia temu. Ale cóż my o nich wiemy? Pokusy archeologii pozostają jedynie pokusami – najważniejszego i tak się nie dowiemy. Co mogą mnie obchodzić szczątki czaszek i zabarwione na czerwono szkielety? Żądam tekstu, a nie poszczególnych znaków. O nie-autochtonach, o przybłędach, koczownikach i im podobnych awanturnikach wiemy natomiast znacznie więcej. Przyjrzyjmy się bliżej temu karnawałowi plemion, z których każde od czasu do czasu uznawane jest za naszych protoplastów, i każde z nich w istocie jest nim, ale wszystkie razem rzeczywiście wlały swą wędrowną krew w żyły narodu, do którego, jak się wydaje, ja również należę. Informacji o nich najlepiej szukać w zabytkach piśmiennictwa dawnych wieków, w różnego rodzaju kapitalnych kompilacjach Herodota, obydwu Pliniuszy, Strabona, Ptolomeusza, Owidiusza czy też trochę późniejszych – Ammianusa, Jordanesa, Prokopiusza z Cezarei, Pseudo-Maurycego czy nawet w źródłach arabskich, jak Al-Masudhiego lub Abu Dharmiego, we wszystkich tych wspaniałych i dowcipnych wymysłach, które prawdziwością swoją mogą ustąpić co najwyżej świadectwu świętego Aureliusza Augustyna o podróży do Afryki Środkowej: “Będąc jeszcze biskupem w mieście Hippo, z kilkoma chrześcijańskimi niewolnikami udałem się do Etiopii, by tam nauczać Słowa Bożego. Spotykaliśmy tam mężczyzn i kobiety, którzy głów wcale nie mieli, oczy umieszczone były na piersi, a wszelkie pozostałe członki były identyczne z naszymi”. I nie mamy żadnych podstaw, by mu nie wierzyć! Tak kuszące są owe “pozostałe członki”, które są “identyczne z naszymi”.
Starodawna Ukraina stanowiła przestrzeń nie mniej fantastyczną, aniżeli opisana przez Augustyna Etiopia. Wystarczy choćby pobieżne wyliczenie wszystkich tych mieszkańców pól, lasów, gór i wód. Kimmeriowie, jeszcze przez Homera spowici mgłą tajemnicy w “Odysei”; czy oni istnieli, spytacie państwo – czy istniał Homer, zapytam ja; o Kimmerii wiadomo tylko tyle, że Rimbaud uważał ją za “ojczyznę mgły i trąb powietrznych”; Scytowie, którzy są w prostej linii potomkami czy to Heraklesa czy też może samego Zeusa, i dlatego mieszkają w pilśniowych budach na wozach; Issedonowie, którzy przegonili Scytów z nad Morza Kaspijskiego; Arimaspowie, którzy przegonili stamtąd tychże Issedonów, albowiem mają jedno jedyne oko pośrodku czoła i wiecznie walczą z gryfonami o złoto; Taurowie o byczych i capich głowach, Neurowie, z których każdy raz w roku w ciągu dnia bywa wilkiem; Amazonki bez prawej piersi, by celniej strzelać z łuku i Sauromaci, których narodziły owe Amazonki na skutek gremialnego obcowania ze Scytami; Androfagowie, którzy spożywają ludzkie mięso i nie uznają sprawiedliwości ni prawa Boskiego; Amodokowie również spożywający mięso ludzkie, ale żywcem; Melanchlajnowie, zwani Czarnopłaszczcowcami, jako że noszą tylko czarne odzienie; Saudaraci całkiem identyczni z Melanchlajnami, jednakże inne źródła mówią, że bardziej są podobni do Jazygów, Salów, Tisamatów i Roksolanów; z tymi ostatnimi nie należy mylić Reukanalów ani Rossomonów, ani tym bardziej Koistoboków, którzy wsławili się grabieżami na Bałkanach, przez co porównywano ich z Biessami; tymczasem Karpowie dali nazwę Karpatom, choć w owym czasie góry te nazywano Peukińskimi albo Kaukaskimi – co komu się bardziej podobało; Agatyrsowie, którzy śpiewali miast mówić, Dacy-Zawadiacy i wiecznie żywi Geci, którzy w istocie posiedli tajemnicę nieśmiertelności i dlatego większość z nich żyje po dziś dzień; Bastarnowie, z których rozmnożyli się Goci, Sklawowie, Herulowie, Rugiowie, Wandalowie, Tajfalowie, Gepidzi, Urugundowie, inaczej Burgundowie oraz inni bastardzi; wszystkich ich rozproszyli Hunnowie, którzy przybyli z nieistniejących pustyni, gdzie spali po szyję w piasku i odeszli w nieistniejące lasy, gdzie ukryła ich bujna zieleń; w drodze na zachód podbijali wszystkie inne narody, które im się nadarzyły, łącznie z Fanezjami, zamieszkującymi na zatopionej dziś wyspie na Morzu Azowskim, którzy mieli po pięć sążni wzrostu, marmurowo białą skórę i tak wielkie uszy, że mogli się nimi w niepogodne dni owijać, było ich jednak zbyt mało – tylko ośmioro; w ślad za Hunnami podążyli na swych stepowych kobyłach Kutrigurowie i Otrigurowie, choć inni twierdzą jakoby Utigurowie, Ururgurowie oraz Unugundurowie; Antowie inaczej Wenedowie lub też Pelazgowie dotarli pod nazwą Etrusków aż tu, na północ Włoch, choć bynajmniej nie twierdzę, że Wenecja to prastary ukraiński gród; jednakże wszystko to w proch obrócili po swym wtargnięciu Awarowie, za którymi popłynęli potokami barbarzyńców wszelcy Bułgarzy, Chazarowie, Czarni Kłobucy, Kara-Kałpakowie, Obrowie, Uhrowie, Pieczyngowie, Piesogłowi, Surojady i Połowcy – i żadne mury obronne nie mogły uratować przed pędzącą Azją tych bezmownych, zagadkowych i dotychczas nie nazwanych autochtonów, z którymi w końcu wynurzamy się z niebytu gdzieś tak w IX stuleciu, kiedy to zgraja skandynawskich obieżyświatów wymyśliła, że zjednoczy tę bezmowną wspólnotę, wszystkich tych Drewlan, Dulebów, Krywiczów, Dregowiczów, Uliczów, Tywerców, Polan, Chorwatów oraz “Czodów białookich” w jednym państwie, na czele którego staną oni sami, to znaczy dwaj czy trzej Normani, zawzięci pijacy i rozbójnicy, którzy nie znali ani słowa w miejscowym narzeczu, a sami siebie nazywali “Rusią”. Ta ostatnia okoliczność zapewne zachęciła autochtonów do uznania nad sobą obcego panowania.
Jak wyglądali ci ludzie, powszechnie nazywani “Słowianami”? Jasnowłosi i fizycznie zupełnie nieźle skrojeni, o jasnej karnacji, która łatwo zaczerwieniała się od słońca, oszałamiali bardziej cywilizowanych cudzoziemców najsamprzód brakiem schludności. U Prokopiusza czytamy, że Słowianie śpią i jedzą w brudzie, jak bydło, i to nie każde, a u Ibn Fadlana mowa jest o ruskich kupcach, którzy w ciągu tygodnia w dziesięciu myli się z jednego wiadra, nie zmieniając wody, smarkając i plując do niego. Słabym pocieszeniem – jeśli takie rozczarowania wymagają jakiegoś pocieszenia – są słowa tych samych uczonych i starannie wymytych Arabów o innych narodach eurpejskiego średniowiecza (tak więc Al Quacwini mówi o óczesnych Niemcach, że “nie istnieje nic brudniejszego od nich, myją się raz do roku albo dwa i to – brrrr! – w zimnej wodzie!”, a Ibn Rusta po spotkaniu z Wikingami zaznacza, iż “rzadko gdzie ujrzysz tak pięknych ludzi, jednocześnie jednak są głupi niczym osły i śmierdzą na milę”; przypuszczam, że dla współczesnego Szweda czy Norwega takie uwagi nie byłyby miłe).
Co robić? Stonaście plemion urządziło sobie wieczny karnawał w naszych genach.
Ale dlaczego tylko w genach? Czyżbyśmy nie wierzyli w inne mniej namacalne rzeczy? W te przeciągi energetyczne między wiekami, w owo bezustanne rozpraszanie aury po całej przestrzeni?
Przywykłem szanować różnorodność i złożoność. Oto tutaj, dzisiaj przed państwem zmuszony jestem uznać w sobie – w większej lub mniejszej mierze – Taura i Neura, Saudarata i Tisamata, Bastarna i Wandala, Androfaga i Pieczynga i być może jeszcze kogoś, Cygana, Żyda, Polaka i całkiem nie wykluczone, że Dowhana .
[…]
Ruch, nieustanny ruch, czarne dziury całych stuleci, przepaście w pamięci, brak formy i hierarchii, plazma, fermentacja – oto co jest uderzające, kiedy zanurzamy się w głębiny ziemi, o której zacząłem państwu opowiadać. Z miejscowych i obcych kronik, przynajmniej z tych, które ocalały z pożogi tysiąca i jednej wojny wszechczasów – przed Mongołami, za Mongołów i po nich – z pieśni, legend, mitów i innych wspaniałych dyrdymałów, a lepiej rzec – wersji (bo tak się umawialiśmy) wyłania się obraz kraju o wiele bardziej zadziwiającego niż ówczesne Indie czy Chiny. Krzyżują się nad nim wiecznie miecze komet. Procesje umarłych wychodzą w biały dzień z podziemnych mogił. Cielęta rodzą się z ośmioma nogami, a psy z dwoma głowami. Cerkwie zapadają się pod ziemię, a na ich miejscu pojawiają się czarne jeziora. Trąby powietrzne i gorący stepowy wiatr wznoszą ku niebiosom całe miasta wraz z sadami i budynkami, gdzie pędzą w nieznane, aż w otchłanie Tartarii. Na krzyżach przydrożnych same z siebie odwracają się obliczem ku zachodowi. Nie ma w tym nic dziwnego: ziemia ta nie zna Prawa Bożego, albowiem Bóg ją porzucił.
Ale jednocześnie jakże szczodrze została obdarzona! W “Traktacie o dwu Sarmacjach” jawią nam się takie bogactwa nieokiełznanej przyrody, że narzuca się skojarzenie z biblijnym mlekiem i miodem. “Ptaków jest tam tyle, że wiosną dzieci napełniają czółna jajkami dzikich kaczek, gęsi, żurawi i łabędzi. Psy karmią tam mięsem dzikiej zwierzyny. Rzeki wypełnione są niesłychanym mnóstwem jesiotrów oraz innych wielkich ryb, które płyną od morza w górę słodkowodnej rzeki, tak przepełnionej rybami, że rzucona w wodę spisa zatrzymuje się i sterczy niby w ziemię wbita”. Dzikie pole, ta kusząca terra incognita ukraińskiego Południa i Wschodu, wabi swoimi fatalnymi przestrzeniami wciąż nowych pionierów – cós na kształt amerykańskiego Dzikiego Zachodu po czterech czy pięciu stuleciach.
Trawa jest tam wysokości jeźdźca. Dęby liczą po tysiąc lat – z jednego takiego drzewa można wyciosać cały okręt albo pałac. Na poły fantastyczne tury, żubry i sumaki o złotych rogach i diamentowych kopytach olbrzymią niepłochliwą chmarą przemieszczają się tą bezkresną równiną. W usypanych do nieba kurhanach śpią w oczekiwaniu na godzinę X przedwieczni magowie, strzegący niezliczonych skarbnic. Ale zimą wszystko to przykrywa śnieg. Jest go tak dużo, że podobnie jak trawa latem, śnieg zdolny jest ukryć jeźdźca na koniu. Wiosną śniegi owe topnieją, zatapiając na dwa-trzy tygodnie całą okoliczną równinę. Wtedy miejscowi mieszkańcy wypływają na świat Boży w swych czółnach i zarzucają sieci rybackie, z pomocą których wyławiają całe mnóstwo różności: przepiórcze gniazda, rzymskie monety, kły mamuta, czaszki nieznanych monarchów, z których weseli koczownicy popijali wino.
Oczywiście taka ziemia nie mogła nie przyciągać licznych zgrai szczególnie barwnej ludności określonego autoramentu z różnych krajów. Wydziedziczeni magnaci i wyklęci duchowni, wędrowni żebracy, znający się na chiromancji, chironomii i chirurgii, muzykujący ślepcy, którzy wzięli na siebie misję i trubadurów, i kronikarzy, zbiegli chłopi, partacze spoza cechów, żacy, relegowani za wolnomyślicielstwo i sodomię, rycerze o podejrzanej genealogii i genitaliach bez podejrzeń, rejestrowi karciarze i szarlatani, jezuiccy kaznodzieje, czarnoskórzy akrobaci, nieuznani władcy nieistniejących państw, uczone obieżyświaty, poszukiwacze kamienia filozoficznego, sprzedawcy powietrza, wyznawcy kwiata paproci, degustatorzy soli wiedzy tajemnej, szynkarze, obeznani z mądrością chaldejską, dzieci pierwszej komunii świętej, świadkowie drugiego nadejścia, adepci trzeciej nocy, adwentyści dnia czwartego, moczymordy, socynianie, arianie, rastafarianie, trynitarze, antytrynitarze, ale nade wszystko – wolni kochankowie i kozacy, rezuny i bohuny, pijacy i rębacy, aniołowie stepu…
W naszych karnawałach zachowały się dane personalne co poniektórych z wymienionych postaci. Na przykład suzeren Karpat i Dunaju, książę Jarosław Ośmionóg (nazwany tak z powodu swego wścibskiego charakteru i wszędobylstwa). Albo Kozak Jamajka – rzadki okaz poszukiwacza przygód, który wykradł z wyspy Chios galerę turecką i przybił aż do wybrzeży Antyli, gdzie dał początek rodowi Oszczyrków. Albo też filozofujący kat Pawło Macapura, jeden z ojców średniowiecznej mafii narkotykowej, którego powieszono za miłość do ludzkiego ciała. Lub szkocki charakternik McNis, który dochrapał się stopnia pułkownika u kozaków i dziś znany jest całej Rzeczpospolitej jako Maksym Krywonis…
Cudzoziemcy na Ukrainie to w ogóle odrębna i wielce rozległa materia. Zatrzymam się jedynie przy kilku Włochach, przede wszystkim ze względu na swą miłość do wszystkiego co włoskie, ale także dlatego, że dla każdego Włocha Ukraina mogłaby być rodzoną matką.
Pomijając szeroko znane postacie epigonów wzniosłego quatrocento, którzy nie znaleźli zbytu na innych co bardziej wysuniętych na zachód ziemiach, przybyli do nas, nafaszerowani po brzegi architektonicznymi, malarskimi, erotycznymi i filozoficznymi ideami, wszystkich tych bohaterów płaszcza i szpady na kształt Pietro di Barbony, Pawła Rzymianina, Ambrosio Przychylnego, Kallimacha Buonaccorsiego i jeszcze późniejszych Rossiego, Rastrellego, Corassiniego i innych; wspomnę tu pobieżnie tych, którzy choć o wiele mniej znani, są osobowościami zupełnie nieprzeciętnymi i wręcz egzotycznymi. To przede wszystkim właściciel objazdowego zwierzyńca Michelaniolo Romano, który jako pierwszy pokazał mieszkańcom mojego kraju żywego nosorożca, (wcześniej jedynie czytali o nim w popularnych “Fizjologach”, zapewne bizantyjskiego pochodzenia). To poza wszelką wątpliwością konsul Republiki Weneckiej Bandinelli, który zamieszkiwał budynek ze skrzydlatym lwem we lwowskim rynku i urządzał niezapomniane regaty z muzyką i śpiewami po rzece Połtwie i jej kanałach. To również dyplomata i poeta, poseł Wenecji u kozaków Alberto Vimina da Ceneda (w rzeczywistości Michele Bianci), który tak zasmakował w miejscowych miodach i nalewkach, że nie zechciał powrócić do Włoch i pozostał przy Wojsku Zaporoskim pod imieniem pisarza Michaśka Pianki i skończył na białą gorączkę w budżackich stepach. To także syn wędrownego Cygana i kapuańskiej praczki Pietro Mogigliani, który po przyjęciu greckiego wyznania wybił się i został metropolitą, a potem założył w Kijowie akademię, gdzie nauczano wedle włoskiech wzorów siedmiu wolnych nauk; do końca swoich dni ten poważny hierarcha nie mógł się pozbyć romańskiego akcentu w wymowie, przez co wołano nań “Wołoch” albo “Mołdawianin”. To w końcu również Giovanni Mazeppa, gałązka wygasłego lombardzkiego rodu, który zrobił karkołomną karierę polityczną najpierw za panowania Piotra Pierwszego, a później na dworze króla Szwecji Karola XII. Mógłbym kontynuować ten imponujący rejestr.
By jednak skończyć z tematem naszych kontaktów historycznych, muszę podkreślić, że i Ukraińców przyciągała do siebie bella Italia. Uważali oni, że zdołają się tu czegoś nauczyć, więc pokonywali pieszo Alpy, by spocząć na soczystej trawie nieopodal Bolonii albo Padwy, nad brzegami wiecznych rzek, w cieniu drzew pomarańczowych. Wspomnę przy tej okazji choćby Jurka Kotermaka (inaczej Georgius Drohobicius), autora pierwszej drukowanej w Rzymie księgi, doktora filozofii, medycyny i astronomii, rektora uniwersytetu w Bolonii, którego wykładom przysłuchiwał się Mikołaj Kopernik, uważany co prawda za jednego z najsłabszych uczniów i nie raz wyrzucany za drzwi, jako że poważył się głośno mówić o jakichś bzdurach sprzecznych z naturą, jakoby Ziemia obracała się wokół Słońca. Do dziś pokutujemy na skutek tych kopernikańskich mistyfikacji.
Nie wspominam tu już o tym (a warto byłoby), że sławny malarz wenecki Vittore Carpaccio pochodził, rzecz jasna, z Karpat, jak i ja, a prawdziwe jego nazwisko brzmiało Huculak albo Budzulak, a może i Bużdyhan.
A teraz mili państwo, zanim przejdę do końcowej części mojego przelewania z pustego w próżne, muszę się poskarżyć na skołowaciały język i suchość w gardle. Czy łaskawie nie zgodziliby się państwo na to, żebym szybciutko wychylił jakiegoś młodego winka z tego oto srebrnego kielicha? [Otrzymuje zgodę, pije wino].
Dość jednak kukiełek i masek. Po prezentacji egzotycznych ptaków i roślin warto przejść do przedmiotów o wyższym znaczeniu. Zebraliśmy się bowiem w epoce “postkarnawałowego bezsensu świata”. I pytamy: “co na horyzoncie”? A ja już od godziny plotę państwu o tym, co poza horyzontem. Choć być może horyzont to nie tylko to, co widnieje jako niedosiężne gdzieś hen przed nami. Być może dane jest nam ujrzeć prawdziwy horyzont, gdy tylko obejrzymy się i przykryjemy wierzchem dłoni ślepnące od zachodzącego blasku oczy? A propos, przodkowie mego narodu sądzili, że właśnie tam, za horyzontem, żyją dusze i ciała zmarłych. Jeśli to kiedyś okaże się prawdą, to bardzo chciałbym dotrzeć tam – na wspak, tyłem, plecami do przodu, nie oglądając się. Tylko w ten sposób mam szansę dogonić tę niewidzialną, ale wcale nie umowną linię.

4
Ta ziemia, o której tu dzisiaj tyle mówię, nie mogła, jak już państwo zrozumieli, nie narodzić mnóstwa poetów. Jest ich cały legion, w większości nikomu nie znani, oprócz samych siebie, ale jest nawet wśród nich kilka tysięcy szczęśliwców, których drukowano w gazetach i wydawano ich książki. Jeszcze więcej niż poetów mamy pieśni. Pewien hochsztapler naliczył ich około trzydziestu tysięcy. Mogę pochwalić się tym, że znam z dziesięć z nich.
Ale nie poeci i nie pieśni stanowią o istocie naszego karnawału. Są jedynie uzupełnieniem, dodatkiem, przyprawą dla osób szczególnie wrażliwych. Istnieje inny czynnik, inny bodziec. Dzięki niemu przeżyliśmy nawet najbardziej pustoszące nasz kraj wojny i według Pawła z Aleppo, pozostaliśmy “liczniejsi od gwiazd na niebie i piasku w morzu”. W końcu także dzięki niemu za każdym razem stajemy się sobą mimo pokus bycia kimś innym.
Mam tu na myśli misterium mężczyzny i kobiety.
Ukrainki mogę porównać co najwyżej z Włoszkami lub z Greczynkami. Każdy z was mógł widzieć takie kobiety u Tycjana. Przybyły z Armenii cudzołożnik jeszcze pięć wieków temu napisał o nich tak: “Wzrost raczej wysoki, aniżeli niski, włosy bardziej ciemne, niż jasne, oczy bardziej czarne niż szare, choć bywają także zielone. Zęby duże i białe, jednak nie za bardzo. Usta raczej wąskie niż szerokie, lecz przyjemnie się je całuje. Brwi równe, jak same to określają “pod sznurek”, nosy zaś bywają różne, acz nie tak piękne jak u naszych kobiet. Oddech przyjemny, głos nadający się do śpiewu, język żwawy. Szyje giętkie, ale w żadnym wypadku nie za długie, w sam raz. Ramiona szerokie, lecz w miarę, kształtne. Piersi raczej duże niż małe, czasem bardzo duże, niezwykle rzadko natomiast bardzo małe. Brzuchy piękne i ogromne, jak księżyc białe. O biodrach mógłbym opowiadać całe wieki, o pośladkach jeszcze dłużej, ale nie będę. Kolana, podobnie jak łokcie twarde, przyjemne w dotyku, wrażliwe. Łydki, jak i ramiona pełne, o gładkiej skórze, bez włosów. Stopy ogółem większe niż u innych narodów, ale to do nich pasuje. O tym, co między nogami znowuż ni słowem nie wspomnę, choć jest nader udane. Zapomniałem o uszach – raczej małych niż dużych. I o dłoniach – zdolnych do wszelkiej pracy, czystych”.
Niestety jesteśmy niewdzięcznymi istotami. Nasi mężczyźni do dziś nie nauczyli się właściwie cenić tego, czym ich obdarowano. Tatarzy, którzy przybywali z południa w ciągu stuleci wyłacznie po ten “żywy towar”, okazali się znacznie lepszymi znawcami. W całym mahometańskim/muzułmańskim świecie, a także tutaj w śródziemnomorskiej Europie czy nawet w Afryce sprzedawano wykradzione i pohańbione przez nich kobiety “o włosach bardziej ciemnych niż jasnych”. Moda na ukraińskie nałożnice łatwo wyparła poprzednie upodobania haremowych erotomanów do chudych Czerkiesek, wielgachnych Amazonek czy frygidnych Lesbijek.
Nasi mężczyźni okazali się raczej nie godni takiego bogactwa. Co czynili najlepsi z nich, by zatrzymać te kobiety i ustrzec je? Uciekali za porohy, w dzikie pola, kozakowanie, w bezżenność, w celibat. Po co? Aby popić do woli, połowić ryby, pobyć w męskim towarzystwie. Tymczasem kobiety, “o biodrach których można opowiadać wieki całe”, pozostawiali wszelkim niezgułom, hreczkosiejom, przyjezdnym lowelasom i wędrownym sztukmistrzom. A kiedy z południowego wschodu przylatywali łowcy kobiecych ciał, to nie było już komu ich bronić, bo niezguły przesiadywały trudny okres w szynku, lowelasi podążali w odległe dziewicze kraje, a sztukmistrze po prostu rozpływali się w powietrzu, albowiem po to są sztukmistrzami.
Pewna młoda Greczynka opowiadała mi, że wszystkie kobiety w Grecji zazwyczaj mają tak kształtne piersi, jak ona. Osiąga się to dzięki pewnemu sekretowi. Dziewczynki od dzieciństwa prawie karmią specjalnym ślimaczkiem żyjącym w winnicach. Wtedy zapytałem żartem, czy nie dają adekwatnego ślimaczka ich chłopcom. Jak wiele starań dokładają jednak Grecy do tego, by ich mężczyźni chcieli kochać ich kobiety! Aby ten niesamowity dramat, ten karnawał uczuć nigdy się nie kończył.
Tymczasem u nas wciąż trwa wielkie nieporozumienie płciowe. Nadal nie dość kochamy nasze dziewczęta. Wszelkie przejawy pełni istnienia, tego słodko-gorzkiego święta z jego darami i dziurami wyparło u nas biesiadowanie – ten erzac karnawału, gdzie nazbyt wiele się pije, je i połyka, gdzie “nawet coitus nie przytrafi się”, gdzie “dupy gwoździami przymocowano”, gdzie “ruszamy do ataku i grzęźniemy w strawach; jak rycerze złożymy kości swe w gościach” . A nasze kobiety stają się w ten sposób grube i usidlone.
Najbardziej kobiece z nich co dzień uciekają do zamorskich haremów – w większej mierze dziś niż trzysta lat temu, ale jutro w jeszcze większej mierze niż dziś – są ozdobą odurzających społeczeństw Zachodu i Wschodu na wszystkich szczeblach funkcjonowania: od brudnych portowych lupanarów do wysublimowanych snobistycznych orgii.
Na przekór temu wszystkiemu wciąż trafiają się wśród nas jeszcze tacy, którzy się kochają. Dzięki nim przetrwamy nawet teraz, kiedy wszyscy aniołowie odwrócili się od nas. Dzięki temu do dziś jesteśmy “liczniejsi od gwiazd na niebie i od piasku w morzu”. W końcu także dzięki temu wciąż jeszcze stajemy się sami sobą, choć tak silna jest pokusa wydawania się kimś innym.
Pozwólcie państwo, że zanim skończę, udam się do pewnego truizmu. Mam nadzieję, że niezbyt to państwa rozdrażni.
Tylko miłość może nas wybawić od śmierci. Tam, gdzie kończy się miłość, zaczyna się “bezsens świata”. Nie sądzę, by wówczas “na horyzoncie” mogło jeszcze “cokolwiek” pozostać. Oprócz pustki, rzecz jasna. Pustki, która pociąga, woła, przyciąga – jak jej się oprzeć w tym czasie “postmiłosnym”?
Nie chciałbym pozować na wieszcza i coś tu dzisiaj prorokować. Zaproponowałem państwa niewuadze jedynie szereg wersji, z których każda z osobna jest nieprawdziwa, a wszystkie razem wzięte są wzajemnie sprzeczne. A mimo to spróbuję nawet z tak beznadziejnej sytuacji znaleźć wyjście honorowe, to znaczy pewien wniosek. Jest to absolutnie niezbędne dla pełni kompozycji mojego tekstu. Ale nie więcej. Dlatego też proszę nie odebrać tego wniosku nazbyt poważnie. Proszę odnieść się do niego jak do kropki na końcu zdania. Albo jak do trzech kropek lub do znaku zapytania.
Pozostaję tradycyjnym systemie wyobrażeń. Jeśli pod Karnawałem rozumiemy skrajne napięcie sił życia w całej pełni i niewyczerpaniu czy tak samo wyższy przejaw bitwy miłości ze śmiercią (śmiercią jako pustką, anty-istnieniem, nicością), to istotnie nie powinien się on nigdy zakończyć, czy przynajmniej trwać tak długo, jak długo nie wyczerpaliśmy jeszcze swego kredytu u Niebiańskiego Widza. Stwierdzam to, nie, nie stwierdzam, wysuwam hipotezę, choć mogę wydać się przy tym równie staromodny, jak niestosownie wymyślony przeze mnie Jaropołk Nepomucy Kunsztyk, zmarły we właściwym czasie na zaćmienie świata.

* Fragment ten jest quasi-esejem wygłoszonym przez bohatera powieści – Stanisława Perfeckiego – na seminarium “Postkarnawałowy bezsens świata. Co na horyzoncie?” w Wenecji. W oryginale fragment składa się z trzech części, z których środkową – swego rodzaju interludium, opowiadające o tym, co robił prelegent podczas przerwy – pominęłam w tej publikacji ze względu na jej nieczytelność poza kontekstem całego utworu. W powieści wystąpienie bohatera zostało ujęte w ramy depeszy służbowej, przekazującej tekst i powiadamiającej o zachowaniu Perfeckiego. A oto początkowy fragment “depeszy”:
Uwadze Monseigneura polecam tekst referatu wygłoszonego przez Respondenta na seminarium “Postkarnawałowy bezsens świata: co na horyzoncie?” 9 marca br. w Wenecji. Wystąpienie Respondenta zaczęło się o jedenastej rano i z krótką przerwą trwało do dwunastej dwadzieścia trzy.
Cerina

przełożyła Ola Hnatiuk