Я живу в городе, вне всяких сомнений, не столь известном, к тому же не столь обласканном историей, нежели соседние Львов и Черновцы. Станислав лежит как раз на полпути между ними, тем самым оказавшись на территории, где пересекаются их тени – королевская тень Львова и герцогская Черновиц. И всё-таки, судя по архивным бумагам, либо по старым почтовым открыткам, можем заключить, что на грани столетий Станислав был также весьма привлекательным городом – со своими хасидами, цыганами, караимами и армянами, со своими театрами, гостиницами и виллами, своими казино, биржами, пивными и винными подвалами, кондитерскими, а также, безусловно, борделями. Названия некоторых из них до сих пор не дают мне покоя.
Именно во времена самого долгоправившего из венских монархов Франца Иосифа город пережил ощутимый подъём и был признан третьим по значению в тогдашней Галиции-Лодомерии после Львова и Кракова. В 1918 и 19-м годах – совершенно внезапно для себя самого, после того, как в боях с поляками был проигран Львов, – оказался в роли временной столицы Западно-Украинской Народной Республики, которая, в свою очередь, тоже оказалась довольно временной.
И всё же в целом “большая история” как бы обходила мой город несколько стороной, что, впрочем, не помешало его отцам довольно лихо, для нынешних трудных времён, отпраздновать года два тому назад весьма оригинальный 333-летний юбилей. Конечно, бывали и здесь свои собственные трагедии, массовые кровопролития, запах пыток и разлагающихся трупов. Сентябрь 39-го окончательно вырвал нас из Центральной Европы и забросил в самую что ни на есть Евразию, или же, пользуясь авторской топонимикой некоего острослова, в самую что ни на есть Азиопу. Ко всем несчастьям получилось так, что в один прекрасный день город был лишён своего исторического имени. Так пожелала тогдашняя верхушка, даже к географии подходившая с классовыми критериями. Она посчитала совершенно недопустимым и впредь увековечивать графское имя Станислава Потоцкого. Так была “социально заказана” целая система настолько же громких, насколько и сомнительных аргументов в пользу переименования (впрочем, проблема зыбкости аргументов не слишком повлияла на ситуацию ввиду полнейшего отсутствия какой бы то ни было дискуссии). Жертвой был определён Иван Франко, фигура для украинской литературы буквально “столбовая”. Но поскольку во времена переименования – начало 60-х годов – в Испании правил отнюдь не симпатичный нам диктатор Франко, переименователям приходилось учитывать и его фактическое существование. И дабы в Москве, а следовательно и в Киеве, никто не подумал, что в названии города пытаются почтить ненавистного каудильо, была принята крайне дилетантская форма “Ивано-Франковск” (кто-то из русских писателей шутил по этому поводу насчёт “Антоно-Чеховска”). Более тридцати лет прошло с тех пор, и – ничего не поделаешь – новое название практически необратимо воцарилось в сознании и речевой практике, несмотря на всю свою искусственность. Я даже слышал, как сегодняшние тинейджеры любовно уменьшают его, называя “Франек”.
Что же, время – лучший целитель, почему бы не Франек! Тем более, что испанский Франко уже давно отошёл в иные миры, а нашему, украинскому Франко по поводу упомянутого 333-летия города был возведён столь же монументальный, сколь и тяжеловесный памятник – примерно на том же месте, где раньше стоял Ленин.
Никуда не деться, у каждого города должны быть свои памятники. Воздвигнутый в начале века и уже давно позеленевший Адам Мицкевич тем временем тоже нашел себе отражение в регионально-сленговой топографии. Увековеченный скульптором в момент озарённой неоромантизмом сосредоточенности, с увесистой каменной книгой в одной руке и с чайльд-гарольдовским плащом, переброшенным через другую, величайший среди польских поэтов, согласно версиям, распространяемым местными шутницами, пребывает в настойчивом ожидании любой подходящей возможности для выезда в Польшу или хотя бы Литву, которую он, кстати, апострофировал своей отчизной. Площадь, на которой он всё ещё стоит, сегодня является одним из неизменных мест встречи поклонников рок-н-ролла и в связи с упомянутым плащом Мицкевича так и называется “Плащ”. “Сегодня вечером на Плаще!” – эту внешне абсурдную фразу поймёт далеко не каждый житель города, но каждый житель города с серьгой в ухе либо в носу, конечно, в ней разберётся.
Франко, Мицкевич, Станислав, граф Потоцкий, павший в битве с турками под Веной в 1683 году, а ещё композитор Денис Сичинский, умерший от несчастливой любви и алкоголя в холодной дыре ныне разрушенной гостиницы “Бристоль”, этого прибежища для самых бедных, а также ещё один Сичинский – левый студент и террорист, застреливший ещё одного Потоцкого, тоже графа, наместника Галиции, и без особых усилий сбежавший из Станиславской тюрьмы (странным образом весь тюремный персонал, казалось, помогал ему в этом деле!), а вдобавок ещё калики перехожие, профессора гимназий, полоумные вдовы, цыганские бароны, братья-разбойники, сёстры-людоедки… Все это, впрочем, относится уже скорее не к истории, а к мифологии.
Ибо раньше здесь была Центральная Европа, здесь мифология компенсирует историю, иногда исправляет её, чаще же просто лишает её смысла и влияния. И таким образом дает новый шанс действительности – той самой, постсоветской, посттоталитарной, ободранной, преимущественно серой, но всё больше расцвечиваемой соблазнами, витринами, рекламой кока-колы, сумбурной и эклектичной действительности.
И в этой действительности несколько лет тому назад появились летние уличные кафе. Иногда, проходя по центральной пешеходной улице, так называемой Сотке, ловишь себя на ощущении какой-то бесконечно длинной кофейни под открытым небом, где растрачивают золотые мгновения своей жизни новоявленные банкиры, сомнительные бизнесмены, дорогие и дешёвые девушки, студенты, бандиты, поэты. Поэтов, как и бандитов, становится всё больше…
Ибо наш самый новый миф – это наша новая литература. То явление, которое одна польская наблюдательница именует “станиславской эпохой” в современной украинской литературе. Чистейшей воды провинция, также и в смысле литературы, какой в течение многих десятилетий фактически был этот город (особенно в советские времена, когда режим сознательно инвестировал в агрессивно-соцреалистическую модель и всячески лелеял кичеватый гуцульсько-карпатский псевдорегионализм), эта провинция, вечно подозреваемая в нелояльности и потому постоянно выслеживаемая, где доносы и отступничества в так называемых творческих кругах были чем-то настолько же привычным, насколько привычными были бездарность и приспособленчество, так вот, с этой провинцией, как мне кажется, покончено. Что вместо неё?
На рубеже времён, то есть на переходе из 80-х в 90-е, появилось поколение других. Несомненно, оно попало именно “в струю”. Но и без Горбачёва, без его перестройки, без свободы слова, без антицентралистских движений, безо всех этих “исторических условий”, оно всё равно состоялось бы. В первую очередь как совершенно новое для нашего социума проявление некоего неполитического андеграунда (если вообще в наше время что-либо может быть неполитическим), некоего “экзистенциального” андеграунда, если понятие “экзистенция” будет мне позволено в несколько отличных от экзистенциалистских смысловых границах. Так бывает в определённом месте и времени – энергетический выброс, цепная реакция, взаимная зависимость, движение навстречу, подражание и сопротивление, комплекс “учитель-адепт”, конкуренция, любовь, ночные излияния, попойки, ненависть, Божий перст – и вот вам наконец “Станиславский феномен”.
Дальше я попытаюсь обозначить некоторые его приметы и пятна. Пока же представьте: год 1991-й – империя шатается, я возвращаюсь из Москвы в свой город и – они уже здесь!..
Сегодня, во время исключительно негативных рецензий и разрушительной поверхностности в оценках, любая попытка охарактеризовать определённое литературное явление положительно обречена на освистание и топот. О т. н. “Станиславском феномене” в новой украинской литературе в последнее время поговаривают довольно часто – иногда с патетикой (“это же наша Мекка!”), иногда с жёлчью (“город графоманов”), иногда в Польше или в Америке (“динамичная многообещающая среда”). Возникало “всё это” буквально на моих глазах, где-то с начала девяностых, какую-то – большую или меньшую – степень причастности ко “всему этому” я как бы несу на себе, поэтому и попытаюсь нечто обо “всём этом” рассказать – через определение нескольких, на мой взгляд, самых презентабельных персоналий и явлений. Сделать это, как оказалось, довольно непросто, так как чуть ли не ежедневно видишь эти “персоналии и явления” прямо перед собой – не хватает соответствующей дистанции, не хватает тайны, не хватает пространства для мифологии, не хватает вакуума. Всё сплошь и рядом заполнено их жестами, плащами, взмахами неуклюжих крыл, голосами, неотразимо красивым умением, я цитирую, прикуривать сигарету от сигареты, или, допустим, интеллигентно и последовательно пьянеть.
Вот, к примеру, Юрко Издрик – начну с него, ибо он всё-таки самый далекий, он живёт не рядом, а в соцреалистическом городе Калуше, в своё время призванном воплотить крылатый тезис о том, что “зробить хiмiя землю багатою”. Тезис так и остался по крайней мере сомнительным, что же касается Калуша, то он, безусловно, уже входит в общественное сознание как город Издрика. Летом 1986-го его, рядового и социально безопасного инженера (незначительные отклонения от нормы состояли разве что в полулегальном слушании Фрэнка Заппы, чтении Кортасара или Беккета и употреблении к алкоголю – вящей эффективности ради – настойки пустырника), так вот, его, человека сугубо штатского, мобилизовали в армию и заодно с тысячами таких же, как он, фаталистов швырнули в Чернобыльскую зону ликвидировать первейшие последствия известной катастрофы. Что же касается последствий мобилизации, то одним из них стало написание инженером Издриком цикла рассказов “Последняя война” – в нём нет ничего об АЭС, слово “Чернобыль” не упоминается даже в значении “полынь”, зато на самом деле есть война – всех против всех, какие-то нескончаемые ночные эшелоны, бессонница, бомбардировки, бред, болезни крови; есть ощущение такого тотального конца, что остается лишь с головой укрыться во мраке, в ночи, в небытии.
В 1991 году мы с ним случайно вместе разгружали скульптуру, графику и живопись, присланные из нескольких десятков стран на международное станиславское биеннале “Импреза” и потом, запивая долгий трудовой день вином, внезапно познакомились. За день до этого в Москве как раз заглох путч, жизнь обрела бесконечно возможностный характер, а Издрик совершил радикальнейший поступок – перестал быть инженером. Ведь на самом деле он человек-журнал. Он создал “Четвер” – нерегулярный, незарегистрированный, нецензурируемый, иногда нецензурный, неконвенционный “журнал текста и визии”, самую громкую из легенд Станиславского андеграунда. Когда мы знакомились, первые два номера уже ходили по людям, это был типичнейший самиздат, пользуясь определением наших соседей-поляков, настоящая “ксерофрения”. При этом тираж первого номера был фантастически высоким для домашних условий изготовления – целых двести экземпляров. Что же касается второго, то это уже было время ранней (ещё советской) инфляции, деньги обесценивались, художественные идеи, как и ксерокопирование, – напротив, возрастали в цене, потому общий тираж второго номера не превысил двадцати экземпляров. Однако его передавали из рук в руки, особенно молодежь и особенно школьная, из-за чего со страниц учительской прессы Издрик был заклеймлён как “отец духовного разврата”. С того времени увидели свет ещё пять номеров “Четверга” – мы готовили и издавали их вдвоём, в среднем по номеру за год, со временем их даже стали покупать, так что сегодня ни один из господ соредакторов не владеет полным комплектом журнала хотя бы в единственном экземпляре, зато иногда благодаря ему у нас водились деньги не только на вино, но и на сигареты.
Впрочем, история “Четверга” – это опять-таки особая тема, по-своему неисчерпаемая, в какой-то степени весьма поучительная, ибо это фактически слепок целого десятилетия, которое даже при всем желании никак не назовешь бедным на события. История “Четверга” – это взлёты и падения (вот только кто мне скажет, что считать взлётом, а что падением!): от убийственного общественного осуждения Союзом Украинок и другими патриотическими союзами до уважительного цитирования в академическом литературоведческом журнале. Да, ныне скандалы постепенно утихли – я до сих пор не знаю, стало ли наше общество терпимее или просто равнодушнее.
Но я здесь – не столько об обществе, сколько об Издрике. Я не могу пересказать его прозу, она непременно выскользнет, её надо читать, ибо она того стоит, – и тонко нюансированная “Биография аутиста”, по-швейковски простая и весёлая, но и по-издриковски горькая и безнадёжная, и “Остров Крк” – пронзительная история о любви как возможности, и свободе как проклятии, размельчённая на фрагменты, но от этого не менее цельная, и наконец “Воццек” (не по Бюхнеру и отнюдь не по Альбану Бергу, а всё-таки по Издрику), в прошлом году неоднократно возглавлявшая публикуемые прессой списки пользуюшихся наибольшим спросом украинских книг, – причудливое и совершенно целостное, даже структурно-симметричное сплетение из физической боли, бессонных сновидений, ненависти, которую по степени чистоты я отважился бы назвать “святой”, пародийного жонглирования цитатами, сюжетами, приёмами, способами речи – всего этого (простите за выражение) “постмодернизма”, который на самом деле оказывается чем-то очень предельным, крайним, радикальным, последним.
Я также о Тарасе Прохасько, некогда странствующем философе, биологе, биософе, лидере экологического студенческого движения конца 80-х, знатока растений и карпатской топографии, позже бармене в самых культовых городских местах, ещё позже безработном, ныне – ночном репортёре. Его проза, невероятно медленная, с фиксацией малейших – профессиональная наклонность к микроскопу? – деталей (так медленно, точно и красиво могло бы писать растение), его писания не существуют вне его личной эмпирики, накопление опыта происходит само по себе, на уровне клеток и нервов, на уровне основных инстинктов, его вещи (“Некрополь”, “Вокруг озера”, “Пред чувствие при сутствия”) действуют иногда совершенно психоделически, тотипотентно, – записанные на аудиокассетах – обычное авторское чтение – создают, по свидетельствам, эффект марихуаны, из-за чего в последнее время много говорится о его “шаманизме”, хотя я не уверен, ясно ли понимают прибегающие к такому определению, что они имеют ввиду.
Или – Галина Петросаняк, странная и неровная поэтесса, родившаяся в самых диких горах (её село лежит на самом краю, дальше уже только медведи и граница с Румынией, дальше уже только Трансильвания, родина вампиров, а в селе все ужасно много пьют и время от времени от этого умирают). Хотя какое там время? Ведь именно о ней, о своей “малой родине”, она пишет в одном из стихотворений:
Гірська місцевість – пастка для часу. Він
Тут безсило, у відчаї опускає руки.
Тому померлі, воскреснувши, не побачать ніяких змін,
Крім сивин у волоссі внуків.
(Горная местность – ловушка для времени. Оно // Здесь бессильно, в отчаянии опускает руки. // Поэтому умершие, воскреснув, не заметят никаких перемен, // Кроме седин в волосах у внуков).
Кажется, она вырвалась из этой ловушки – сегодня она тоже странница, или скорее беглянка, уже немного искушённая миром иным, Европой, Веной, чувствительная к каждому всплеску жизни, благодарная в каждом своем жесте (если иметь ввиду, что поэзия это прежде всего жестикуляция, то есть усиление языка, подкрепление речи в её недостаточности). В позапрошлом году вышел сборник “Парк на склоне” – я давно не переживал так много радости от стихов. Деньги на “самиздание” она зарабатывала в Чехии – три месяца кухаркой в пансионате принесли необходимые три сотни долларов, и так увидела свет эта тоненькая (из тридцати лаконичных текстов) книжица – традиционно их называют “мотыльками”. Один из упомянутых текстов – т. н. “Школа доминиканок” – был в прошлом году удостоен очередной премии Бу-Ба-Бу “Лучшее стихотворение года” (на этот раз бутылка темнейшего драгоценного кагора, кстати сказать, роковым образом погибшая во время одной из громких презентаций).
Не могу не вспомнить о Владимире Ешкилеве, экзегете, авторе десятка добротно сделанных, на первый взгляд, “под Борхеса” рассказов, оставляющих у читателя, как правило, лёгкое, но неотвязное ощущение бездны; роман Ешкилева “Адепт” можно бы отнести к философским, хотя в нём присутствует и авантюра, и эротика, и охота на фантастических зверей, и утраченный, а потом найденный манускрипт – да, но не спешите произносить “Умберто Эко”! Совершенно уникально на украинском фоне выглядит и основанный и редактируемый Ешкилевым журнал “Плерома”, в целом посвящённый визуальным явлениям, но не традиционно “искусствоведческий”, а скорее “мистификационный”, “метафизический” и “провокативный”, пытающийся всколыхнуть обычно полусонные украинские интеллекты.
Я хотел бы вспомнить здесь ещё многих – и литературную группу “Новая дегенерация”, и камикадзе вечерних распивочных Ярослава Довгана, читающего стихотворения стоя на стуле, но ни за что не читающего их со сцены, и поэтессу Аньку Середу, которая однажды пришла в поэзию из ниоткуда и точно так же ушла в никуда, и неплохого прозаика Влодко Мулыка, в свободное от литературы время разносящего по киоскам аудиокассеты, впрочем, не только литераторов – десятки художников, интересных и не слишком, радикальных инсталляторов, детей трансавангарда, перформеров, музыкантов, фотографов, просто околобогемных курильщиков опиума и любителей абсента – всех тех, которые вместе создают “среду обитания”, систему, множество систем, фермент, плазму, движущиеся цепочки вращений и превращений.
Ибо есть одно существенное замечание. Украинская культура остается безгранично возможностной – в ней ещё не состоялось самое главное, она только лишь познаёт себя, болезненно привыкает к иному, постколониальному, феноменальному статусу бытия. Собственно, на этом столкновении – исчерпанных комплексов и едва познаваемых возможностей – и возникает её особая впечатлительность и сверхчувственность.
Франик це те місце,лиш тре вибрати час.
“ти мій
під світлом ліхтаря
ти наш –
живи ж моя зоря!”
В нашому місті немає пам’ятника засновнику! Це неподобство!
Пропоную вшанувати Потоцького, цікаво виглядатиме, пригадую аналогічний крок в Одесі.
цікава пропозиція, щодо памятника Потоцькому, але мені здається що в наш час і в наших умовах це неможливо
Мені подобається, що ти – лвьвів”янян (Станіслав Лем теж був львов”янином), але ти чомусь забуваєш, що це місто не твоє, а польско-жидівське. Вас завжди ганяли і будуть ганять звіділя, як скажених собак.